Живописец душ (Фальконес де Сьерра) - страница 185

и ее брат куда-то ведут его ночью, но куда, он уже не помнил. Вот все, что у него оставалось: нищенка, которая улыбалась ему и помогала куда-то дойти, когда он напивался. Далмау вздохнул. Взглянул на мужчину, сидящего справа, и заключил, по его одежде, по пятнам на блузе, что он работает на заводе, имеет дело со станками и машинным маслом. Он шумно прихлебывал суп. Рабочий представился, когда садился, это Далмау помнил, но имя как-то пропустил мимо ушей.

– Меня зовут Далмау, – вдруг объявил он, как будто прошло всего несколько минут.

Рабочий не донес ложку до рта, с нее капало в миску.

– Далмау, – повторил он задумчиво. – Поздновато вступаешь в разговор, парень.

И продолжил хлебать свой суп.

Ночью, вдали от столовой, среди дыма, музыки, криков и смрада какого-то притона, которого Далмау не узнавал, хотя бывал там неоднократно, когда сознание вины и совесть тонули в спиртном, он вынул свой альбомчик и зарисовал рабочего, сидевшего справа и хлебавшего суп: было видно, как ложка дрожит в нарисованной руке.

На следующий день он вернулся на Рамбла-де-Каталунья, на ярмарку птицы: беззубый старик сидел на своем ящике, а рядом стояла толстая, некрасивая девица, которую никак нельзя было перепутать с Эммой.

Глаз и ложка. Рабочий. Здание. Шлюха. Непризнанный писатель. Портрет друга. Еще одно здание. Цветок… увядший. Портрет еще одного друга. Да правда ли они друзья ему? Этими рисунками и многими другими Далмау заполнял листы альбомчика между рюмками, и тостами, и уплывающими воспоминаниями. Далмау пил все больше, и настал день, когда он принес бутылку водки в мастерскую. «Так мне лучше работается», – оправдывался перед самим собой. И верно: воображение парило, творческой силы прибывало; после пары стаканов водки исчезали робость и опасения, его уже не сковывали ни личный пример, ни шедевры таких гениев, как Гауди, Доменек, Касас или Нонелл.

А когда в середине дня дон Мануэль приглашал его к себе домой обедать, алкогольные пары выветривались и Далмау мог вести себя пристойно, пока не добавлял за столом пару бокалов вина. Тогда, осовев, ссылался на усталость. «Мне никак не удается заснуть». «Моя мать болеет, я за ней ухаживаю», – выдумывал он. Стал присоединяться к послеобеденному сну, которому предавались дон Мануэль и преподобный Жазинт, в те дни, когда приходил туда обедать; дон Мануэль спал в своей спальне, а монах – в кресле, в небольшом зале, примыкавшем к столовой; там, когда опускали жалюзи, царила полумгла. Преподобный не досаждал Далмау: едва скрестив руки на животе и закрыв глаза, монах погружался в глубокий сон. Вот Урсула та досаждала: когда весь дом впадал в дремоту, донья Селия, сидя в эркере, нависавшем над Пасео-де-Грасия, клевала носом над рукоделием, которое выскальзывало у нее из рук, все прочие спали и прислуга отдыхала, девушка поднимала Далмау на ноги и тащила в укромное местечко.