Сотрудник хотел было сказать что-то, но предпочел промолчать; многие вроде бы реабилитировались, во всяком случае на первый взгляд, но очень скоро возвращались к пагубной привычке. Не хотелось в очередной раз ошибиться, преждевременно порадоваться за одного из бедняков, прибегающих к благотворительности: город никого не щадит, а годы, проведенные на этом посту, сделали его толстокожим. «Далмау Сала», – записал он в регистрационной книге.
– Профессия? – спросил устало.
– Плиточник, – уверенно отвечал Далмау.
Он думал об этом всю дорогу от Пекина. Если не считать дизайна изразцов и живописи, единственное, что он умел делать, это укладывать плитку. Как он убедился, пока писал портрет дона Рикардо, способность творить покинула его, да и во всяком случае место рисовальщика на фабрике изразцов ему не светит. Было бы глупо даже пытаться найти таковое на любой из фабрик Барселоны. Однако никто не мог оспорить его опыт в укладке любого вида керамических деталей, этим он занимался с тех самых пор, как поступил на работу к дону Мануэлю Бельо. Каменщики, привыкшие работать с материалами типа кирпича или камня, не уделяли керамике должного внимания, а изразцы требовали к себе деликатного, чуть ли не любовного отношения. Фабрик было немного, мест рисовальщиков еще меньше, а вот строек – предостаточно; там-то Далмау и найдет себе приличную работу.
С этими мыслями он присоединился к полусотне мужчин, либо нищих, либо безработных, на которых с избытком хватило коек в благотворительном приюте: мягкая средиземноморская весна позволяла многим бездомным ночевать под открытым небом; а может быть, многие лишенные крова уже провели свои три ночи в приюте и вынуждены были как-то перебиваться два месяца, прежде чем снова туда вернуться. У Далмау было три дня, чтобы найти работу, которая позволила бы снять жилье, хотя бы койку в общежитии, и использовать шанс, предоставленный жизнью через посредство trinxeraires. Он съел суп, который разливали монахини; люди, сидевшие с Далмау за одним столом, хлебали шумно и жадно, искоса поглядывая на соседей, не зарятся ли те на чужую порцию. Разбавленное вино Далмау уступил соседу справа. Много раз, по мере того как продвигался портрет дона Рикардо и приближалась его свобода, Далмау со всех сторон обдумывал возможность вернуться к матери. Стоя за мольбертом, Далмау постепенно вспоминал, что случилось той ночью, когда он ворвался в дом, о возвращении куда сейчас думал. Мазок за мазком в сознании оживал эпизод, который он сам, своей волей погрузил в забвение. И наконец увидел мать, лежащую на полу с рассеченной губой после того, как он… он… Его замутило, рот наполнился желчью, пришлось выйти из хижины, чтобы извергнуть реальность, которая и потом не переставала терзать его. Нет. После того как он поднял руку на мать, да, поднял руку, он не посмеет предстать перед Хосефой. Будет трудиться как простой рабочий, чуждый химерам, иллюзиям и надеждам, каких не подобает иметь беднякам, и, может быть, придет день, когда он осмелится попросить у матери прощения. Да простит ли она его? Думая о матери, он заново переживал свое падение: может ли кто-то быть хуже сына, который так обошелся с женщиной, давшей ему жизнь, ласку, заботу, внимание? Как бы не пришлось ему до конца своих дней жить непрощенным.