– Откуда ты прилетела? – Мне ничего не оставалось, как тыкать в ответ на ее тыканье.
– Из Нью-Йорка.
– А где ты живешь?
– В Нью-Йорке.
– Привезла ли ты письмо от Димки?
– Нет, только подарки. – Лицо ее на минуту перестало быть маской с заклеенными гримом порами, она тронула меня за рукав, опустила ресницы, которые, спорю на ящик шампанского, были клееными, и сказала: – Мне очень тяжело. Меня много лет не было в Союзе. У меня все внутри дрожит. Я не знаю, как с тобой общаться… Мне говорили, что вы здесь все сошли с ума.
– Это правда, сошли, – ответила я, пытаясь, затянув диалог, разглядеть в ней то неуловимое, что не давало мне покоя, – причем все в разные стороны.
– Ты на редкость адекватна.
– Это только по первому слою. Ладно, продолжим завтра.
Я слышала, как щелкнула задвижка, которой мои девчонки пользовались, прячась друг от друга в горячке малолетних драк. «Частное пространство, падла, охраняет», – подумала я и поняла, что тоже с удовольствием заперлась бы от нее.
Она почему-то генерировала во мне тоску, экзистенциальную тоску, которая налетает, как сорвавшаяся от ветра простыня с бельевой веревки, и оборачивается вокруг тела густой больничной белизной.
Всю предыдущую жизнь у Димки сестры не было! Его генеалогическое древо с бойкой рязанской мамкой и еврейским папашей-математиком я знала лучше, чем порядок кастрюль в кухонном буфете. Мы еще в дооктябрятском детстве определились друг к другу как брат и сестра и тянули эту лямку сквозь юношеский флирт и студенческий дежурный секс. Собственно, у меня был родной брат, но он никогда не выходил из роли семейного тирана, и, назначив его «плохим братом», я назначила соседа Димку – «хорошим братом». Такое распределение ролей устроило всех; и мой брат, рядовой солдат дворовой дедовщины, за всю жизнь не дал Димке ни одной оплеухи, считая его придурком с папочкой для сольфеджио.
Димкина мать, добротная провинциальная тетка, преподававшая в старших классах труд девочкам, истязала единственного ребенка музыкальной школой и, не сломай кто-то из наших ему палец в седьмом классе, донесла бы бедного Димку в зубах до конкурса Чайковского. Уж эти невостребованные судьбой мамашки, месящие потными ладонями вместо собственного жизненное пространство детей!
Жила бы себе в деревянном домике с геранью и фарфоровой лыбедью на подоконнике, жалела бы мужа-пьяницу, работала бы озеленителем в ЖЭКе, – никогда не пришло бы ей в голову будить ребенка за два часа до школы речевкой «Вставайте, граф, вас ждут великие дела» и сажать за «Красный Октябрь», который она совершенно искренне считала музыкальным инструментом, а не мебелью. Жила бы себе в деревянном домике, не охомутай Димкиного рассеянного папашу, вечно семенящего куда-то с потертым кожаным портфелем, знавшего по именам все звезды и путавшего по именам соседок, будя этим антисемитские настроения. Там, между геранью и лыбедью, ела бы свое внятное провинциальное бабское счастье по имени «все как у людей» и не разлиновывала бы жизнь сына и мужа по клеточкам странного, не дающегося в руки понимания городского мира, и не заполняла бы клеточки крепкой крестьянской ладошкой, как любимую клумбу около школы. Нянчила бы сейчас внуков, а не лежала бы на Хованском кладбище, уйдя от инфаркта, полученного в боях с сыном за его право эмигрировать.