— До какого «особого»? — спросила Таисия Никитична.
— Вот тут расписаться, — не отвечая на ее вопрос, приказал начальник.
Она расписалась и попыталась снова повторить свой вопрос, но лысый не дал ей даже договорить.
— В камеру увести, — приказал он разводящему.
Вот, оказывается, так и кончается смысл жизни. И начинается что-то бессмысленное, нелепое, дикое, которое открывается уже в самом названии — «исправительно-трудовой». Кто это придумал? Какой пещерный ум надо иметь, чтобы наказывать трудом того, для кого труд является смыслом жизни. И за что же вообще наказывать невиновного? Это все равно, что убежденного трезвенника в наказание насильно лечить от алкоголизма.
Она ходила по своей камере от окна к двери, четыре шага туда, четыре обратно. Четыре шага: окно под потолком, решетка, облака на синем небе. Четыре шага: железная дверь, форточка-«кормушка», над ней круглый глазок, а в нем иногда появляется человеческий настороженный, осмысленный глаз. Если, конечно, считать мыслью убежденность в ее опасности для общества. А он, наверное, так и считал, этот невидимый обладатель настороженного глаза. Приоткрылась «кормушка», и последовал негромкий приказ:
— Чего топочешь? Лягай на нары.
Мало того, что он совершенно убежден в ее тяжелой провинности, он еще так же совершенно знает, что ей надлежит делать в данную минуту. У Таисии Никитичны такой убежденности не было. Все соединенные усилия тюремщиков, следователей и выше их стоящих начальников не смогли создать такой убежденности. Наоборот, чем настойчивее все они убеждали ее, она сама, правда, еще не совсем уверенно, обвиняла их в преступлении перед ней. Это они изуродовали ее жизнь. И, конечно, не только одну ее жизнь. Запертая в тесную камеру, она не бралась решать этот вопрос. Собственное горе и ненависть даже к своим тюремщикам — плохие советчики. А собственное бессилие только озлобляло, ни на что больше оно и не способно.
* * *
А еще через несколько дней усатый пожилой солдат вывел ее на тюремный двор, такой просторный, что над каменной оградой были видны дальний лес и поле, смягченные утренней туманной дымкой, и ничем не смягченное, очень светлое небо.
— Куда меня? — спросила Таисия Никитична.
— Не разговаривать, — негромко проворчал усатый и еще тише сообщил: — В этапный корпус.
Это было тут же, в самом конце двора. Заскрипела железная дверь, за ней оказалась еще одна дверь, решетчатая, за ней — длинный коридор. Еще скрипучая железная дверь, и Таисия Никитична оказалась в огромной сводчатой камере. Она стояла у двери, ожидая, пока глаза привыкнут к парному сумраку набитой людьми камеры, и не сразу услыхала, как кто-то настойчиво и громко звал ее: