— Чтоб её приподняло и хлопнуло! — смачно процедил Шон. — Ты сказала, что я болен?
— Я сказала именно то, что ты мне повелел. Что ты простудился, однако выздоровление по непонятным причинам затягивается, и что ей лучше бы приехать навестить тебя.
— А она — что?
— Нечто невразумительное. Ты должен сам это понимать, Шон — нельзя требовать от людей, даже самых близких, того, чего ты в свое время сам им не дал.
— Кэссиди меня не предаст, — убежденно сказал он. — Она верная, надежная и совершенно не злопамятная.
— Ты пользуешься тем, что все тебя прощают, — промолвила Мабри. — Но в один прекрасный день людям это надоест.
— Господи, Мабри, давай обойдемся без твоих нотаций, — поморщился Шон. — Я знаю свою дочь лучше, чем ты. Она приедет. Меня интересует только когда?
Допив свой чай с женьшенем, Мабри отставила чашку.
— Боюсь, дорогой, что тебе впервые в жизни понадобится запастись терпением, — ядовито произнесла она.
Шон метнул на неё испепеляющий взгляд, но Мабри сделала вид, что не заметила его, и взялась за газету; её прелестное лицо казалось совершенно безмятежным.
— Если ты меня не поддержишь, мне придется поискать поддержку в другом месте, — капризным голосом сказал Шон О'Рурк.
Ответ Мабри остановил его уже в дверях.
— На твоем месте я была бы чуть поосторожней со своим новым любимцем, — нежнейшим тоном молвила она. — Он может оказаться не столь благовоспитанным, как ты думаешь.
Шон хрипло рассмеялся.
— Именно это меня и вдохновляет, Мабри. За тиграми куда интереснее наблюдать, чем за домашними кошками.
— Смотри, как бы ты не зашел слишком далеко.
— Непременно, — ухмыльнулся Шон.
* * *
Лежа на кровати, он с головой погрузился в свои мысли. Еще в тюремной камере он приучился таким образом ускользать от действительности; при этом лишь бренная оболочка его тела покоилась на тонком матрасе, тогда как душа плавно парила в облаках. Под бетонными тюремными стенами эхом прокатывались неясные звуки — голоса, лязг металлических дверей, звяканье ключей и монет — но ничто это не тревожило его свободного парения в воздуха.
Он настолько приучил себя отключаться от бытия, что мог сделать это буквально в любую минуту — это получалось у него чисто инстинктивно, бессознательно. Разумеется, воссоздать тем самым себе алиби он не мог, да и не стремился — убеждать суд присяжных в своей невиновности в его планы не входило. Его интересовало лишь одно: как бы побыстрее со всем этим покончить.
Был даже миг, когда он всерьез подумывал о том, чтобы признаться, но лишь остатки инстинкта самосохранения, теплившегося в самом дальнем уголке мозга, удержали его от этого пагубного шага. Признание безвозвратно отрезало пути назад. Лишь храня молчание или напрочь все отрицая, он мог надеяться посеять в умах присяжных хоть крупицу сомнения.