Архив шевалье (Теплый) - страница 187

Мать с младшей сестрой смогли бежать. Их спасло то, что я не успел на них донести. Донес бы непременно! Просто не успел.

В восемнадцать лет я вступил в национал-социалистическую партию, а в девятнадцать – входил в черной эсэсовской форме в Вену. Кстати, не верьте выдумкам о том, что австрийцы сопротивлялись аншлюсу! Вранье! Они были поражены бациллой нацизма почище немцев. На душу населения идейных фашистов там было не меньше, чем в Германии.

Потом был Восточный фронт! Кстати, вы слышали хотя бы от одного воевавшего немца признание в том, что он на фронте кого-то убил? Ну, хотя бы одного русского? Все стреляли в воздух! Все гладили по головке русских детей в оккупированных городах и деревнях! Давали им консервы и дарили в качестве сувениров губные гармошки! Идиллия!

А кто же двадцать миллионов на тот свет отправил? Я один, что ли? Я убивал в бою! Видел, что убивал! Стрелял из автомата – и видел, как ваши солдаты падали, вскидывая руки.

Меня оправдывает только то, что я убивал именно в бою! Хотя нет, тоже не оправдывает, но хотя бы оставляет надежду на снисхождение – там, на Небесах. Если бы было иначе, я бы не смог сегодня жить. Мне и так трудно жить! Я уже больше сорока лет каждый день говорю себе, что я мерзкая тварь, недостойная звания человека! Я отцеубийца и идейный фашист. Да, ныне раскаявшийся, но до своего прозрения прошедший страшный путь к деградации совести и умерщвлению в себе человека, а потом обратно.

…Однажды меня свои бросили, раненного в бою. Нет, не то чтобы бросили – посчитали убитым. А бежали от русских так, что убитые оставались на поле боя! И вот очнулся я, а рядом со мной сидит паренек. Белобрысый такой. Курит. А мне ногу почти оторвало… Смотрю – нога у меня выше колена ремнем перетянута. Рана забинтована. Это я уже потом понял, что паренек этот меня перевязал.

Я ему: «Стреляй, большевистская сволочь! Увидишь, как умирают офицеры великого рейха», – и давай бинты срывать. А он меня по щекам отхлестал – незлобно так, весело – да и поволок на плече. Короче, передал меня своим докторам и сказал на прощание: «Живи, фриц!» Я запомнил…

Четыре года я провел в вашем плену. Четыре года меня мутило. Фашист из меня уходил – с воем! с надрывом! с мясом! Будто одно сердце удалили, а новое на этом месте выросло. А последняя точка была тогда, когда я в женщину вашу влюбился. Это когда меня уже – сейчас вспомню, как это по-русски, – ага, «расконвоировали».

Я же русский учил. Когда дело пошло, меня переводчиком сделали. Отпускать стали. В сельской библиотеке я все книжки прочел. Толстого вашего – «Война и мир», «Казаки». Лермонтова… очень он мне нравился, особенно «Мцыри»… Потом смешной такой поэт – Маяковский. Достоевского тоже читал. Но мне его трудно понять было. Слова вроде все понимаю, а смысл ухватить не могу. И потом, после него на душе темно. Это я уже потом узнал, что он человек был… как сказать? …одним словом, в жизни он негодяем был. И никакой русской души нет в его книжках. Придумано все. Накручено. Психологизм весь – надуманный. И не разговаривают так по-русски, как он писал. Это здесь, в Европе, придумали, что русскую душу надо по Достоевскому изучать. Специально придумали, чтобы смердяковыми вас выставить. Или блаженными вроде князя Мышкина! Чтобы больной вашу душу изобразить. А она здоровая! Я-то знаю! Четыре года среди русских прожил…