Послов, разумеется, глядя из нашего времени, жалко, и очень хочется верить, что, если мы их обидели зря, календарь закроет этот лист. Непонятно, впрочем, отчего влетело именно Козельску. Натурально, выплывает книга “Память” писателя Чивилихина и прочие расписные челны этногенеза.
Небесный Козельск со старцами, преклонённой русской литературой и могилами философов симметричен подземному Козельску, где повсюду с 1961 года адовы ракетные машины со страшными названиями, как уныло сообщают нам военные справочники.
Есть там ещё статуя Безымянного Пионера — на том самом откосе, откуда татары должны были сбрасывать, если сбрасывали, последних защитников Козельска.
У магазина меня остановил местный сумасшедший и стал горячо уверять, что у этого пионера глаза светятся по ночам. Да и памятник Ленину в этом городе чрезвычайно хорош. Это обычный конторский бюст, только поставленный на гигантский ступенчатый постамент.
Не-встреча и не-разговор с людьми из Оптиной у Толстого была случайностью. Но случайности наслаивались друг на друга, сплетались, опирались друг на друга, образуя нерушимую ткань вероятности и неизбежности. А ведь Толстой уже пытался снять тут дом, как потом попытается снять его в Шамордине.
Дома остаются частью человека. Даже так — каждая ночёвка, её обстоятельства, чужой дом, лес, под пологом которого ты заснул, остаются частью тебя. Я десять лет жил неподалёку от дома Толстого в Долго-Хамовническом переулке. Хамовники — это от Хамовнической слободы, слободы ткачей. Дом Толстого, его городская усадьба, был зажат фабричными корпусами. Они стоят и сейчас, всё такие же — облупленная краска и кирпич из-под неё. Рядом метро, Комсомольский проспект, улица перекопана, и я застал ещё тот странный звук, что раздавался окрест. Это всё так же, как и сто лет назад, стучали ткацкие машины.
Теперь там тишина конторских зданий и неторопливая жизнь нового купечества. В доме Толстого, кажется, до сих пор нет электричества, вроде ничего не изменилось, но за садом стоят новостройки, серая кирпичная пятиэтажка и те же фабричные трубы. В этом доме Толстой написал знаменитые статьи “В чём моя вера?”, “Так что же нам делать?”, писал и сказки для издательства “Посредник”, но эти вопросы, вечные вопросы, главные вопросы не переставали его мучить. Был 1882 год, в воздухе ещё стоял запах крови, присыпанной песком, да едкий пироксилиновый дух от разорвавшихся бомб. Иногда бомбы называли снарядами. Наши современники скорее назвали бы их гранатами.
Рядом, на сквере Девичьего поля, стоит памятник Толстому — вообще в Москве четыре памятника Толстому. Тот из них, который находился в этом сквере раньше, прячется теперь во дворе дома-музея на Кропоткинской, дома, в котором Толстой никогда не бывал. Памятник неканонический, Толстой там хитёр, странен, руки его засунуты под ремешок, прижаты к выдающемуся под рубахой животу. Если глядеть из переулка, он похож на нескромного прохожего. А на его прежнем месте — гигантская серая глыба. Непонятно, где кончается постамент и где начинается фигура. Это традиционный великий Толстой, поскольку похож на глыбу из известной цитаты. Теперь актуальность этой метафоры утеряна. В кабинете дома в Хамовниках есть стульчик. Толстой любил говорить о том, что и в старости его зрение настолько хорошо, что он может читать и писать при одной свече. А зрение подводило, и Толстой потихоньку отпиливал ножки у стула, чтобы быть ближе к бумаге.