Последняя охота (Нетесова) - страница 42
— Это ты, кент, верно надумал! — похвалил его как-то Шкворень. — Баба — не кубышка! В нее сколько ни положи, обратно не получишь. Потому что все равно бездонная. А случись беда — сухой корки не даст задавиться. Да еще и ментам высветит, если без подарка к ней подвалишь. Всякое бывало. И ты, Меченый, береги свои крылья свободными, не дай их подрезать никакой блядешке! Не держи, не ставь бабу выше себя. Ни одна того не стоит. Мне уж вон сколько лет, а я и не думаю схомутаться. На что лишняя морока? Живи и ты вольно, никому ничем не обязан. На воле или в ходке только сам о себе пекись.
— А ты никого не любил в своей жизни? — смеясь, спросил Влас пахана.
— Любить не довелось. Не дано такого ворам. Потому что у нас вместо сердца кошелек имеется. Для бабы в нем место не предусмотрено. Да и кто она, чтоб занимать время мужика? Если мне она нужна случается, я за бабки любую сфалую, но в сердце и душу не пущу.
— Времени на них нет, — отмахнулся Влас.
— Баба не только нам, любому мужику во вред. Вот возьми хоть меня. Почему вором стал? Из-за бабы, сеструхи своей. Я ж не с пацанов фартую. С мамкой и с сестрой дышал в этом городе. Уже школу закончил, когда Сонька бухать начала. Не состоялась у нее любовь: бросил хахаль. Она во все тяжкие и дом наш прозаложила. Я с мамкой про то ни сном ни духом, а нас выбрасывать возникли, ксиву в нюх сунули, мол, не слиняете с дома, всех уроем, а первой — Соньку. Мне ее жаль стало, хоть и падла, но своя. В тот день мы все ушли жить в сарай, но уже через месяц я своих в новый дом привел, еще лучше прежнего. Пофартило в «малине»: кучерявую долю получил за дело. А Сонька и этот пропила. Я другой купил. Сеструхе ботнул враз, если этот вздумает пробухать, саму размажу на пороге, либо пальцем не пошевелю, когда по ее душу возникнут, но в свой дом никого не впущу. Она базлать стала на меня, ведь старшая. Я и не сдержался, впервые вломил ей по самые завязки так, что еле проперделась. Поверила, что в другой раз угроблю, и стала воздерживаться. Бывало, если и бухнет, то только дома. Так-то пару зим продержалась. А тут и мужик сыскался ей. Замуж взял. Стали они просить, чтоб Петро у нас канал. Я мать спросил (они ее уже сговорили, сумели уломать), а через год мамка умерла. С чердака упала. Чего там оказалась, никто не знал. Ну, схоронили ее. В аккурат под зиму моей Соньке рожать приспичило. Мужика в доме не было, Петька к своим в деревню слинял за картохой. А я вот он. Надо печь истопить, коровенку и кур накормить, а Соньке ни до чего. Схватки изломали. Все бабы боли боятся, и эта поверила, что откидывается. Оно и верно, у нее глаза на лоб лезли. Когда я управился, сеструха позвала и говорит: «Помираю я, браток! Покаяться мне перед тобой надо за все!» А сама как завизжит, опять схватки прижучили. Все губы себе искусала в муках. Я ее уговариваю потерпеть, успокаиваю, а сам в окно, хоть бы скорей Петька приехал с деревни. А Сонька не своим голосом орет, чуть на стены не бросается. Едва ее отпустило, она и говорит: «Видно, не суждено мне жить, не впрок пошел мамкин выигрыш. Не знал ты о том. Она по золотому займу десять тыщ отхватила. Половину нам с тобой, а другие про черный день хотела отложить. Ну, мы с Петькой не стали ждать… и столкнули с лестницы». И снова как заорет. У меня в глазах потемнело. Подошел я, чтоб прикончить змеюку, а у ней меж ног — детский плач. Я и застопорился, клешни попридержал, но сказал лярве: мол, счастье твое, что вовремя просралась. Пусть ты получишь от него материнскую кончину. Моей ноги больше здесь не будет. Кувыркайтесь сами, зверюги проклятые! «Прости, брат! Нужда заела. Она толкнула. Кто ж как не ты поймешь?» И упала в ноги вместе с дитем: «Коль не прощаешь, обоих убей…» Да разве я зверь? При чем дите? А ведь ему без матери, пусть она и говно, никак нельзя. Отодвинул Соньку от двери и бросил, уходя, что за мамку с них Богом взыщется, а сам не могу простить. Вот только руки связаны. Ушел от сеструхи к своим. Навсегда. Думал, что никогда не вернусь. Ан судьба по-своему поворотила. Освободился с ходки, с самой Колымы, хотел дух перевести после зоны и возник к кентам. Пахан, чтоб ему яйцы волки отгрызли у живого, ботает, оскалясь: «А чего это ты, Шкворень, возник в «малину», коли на катушках не держишься? Тут тебе не богодельня! Положняка твоего в общаке нет. Вся твоя доля на грев ушла самому в зону. Держать здесь на халяву никто не станет. В дело тоже не годишься. Пока оклемаешься, полгода уйдет. Так вот катись от нас, не возникай, покуда из жмуров в кенты не воротишься. Допер или нет?» Я и намылился в Соньке, думал у нее с месяц проканать. Она враз и не узнала. Когда ботнул, кто есть, сыну приказала участкового позвать, мол, тюремщик хочет прикипеться. Тот со двора бегом. А меня такое зло разобрало, сел и жду того мента. Сонька на меня бешеной дворнягой зырит. Ну, когда лягавый возник, я ему свои ксивы показал. Он глянул, извинился, хотел слинять; тут Сонька хай подняла, вякнула, что я ее грозил угробить, потому пусть лягавый девает меня куда хочет, покуда беда не случилась. Здесь мое терпение лопнуло, и рассказал о ее покаянии, как она с Петькой мать загробили. Мусоряга нас обоих замел в лягашку, потом Петьку привезли. Пока разобрались — месяц ушел. Сеструху с мужиком приговорили к срокам. Меня выпустили, но сказали, что если где-нибудь лажанусь, к ним под бок сунут, в зону. Ну да не пришлось. Сонька в зоне откинулась в третью зиму. Сама иль помогли зэчки, кто знает? Петьку при попытке к побегу охрана пристрелила на второй зиме, а племяш — кайфовый пацан. Не в них удался. Не сфаловался в фарт, военным стал. Нынче в звании, но мной не брезгует. Помнит доброе: ведь выучил его и растил как мог. Нынче своих детей имеет. Но в том доме не живет, заимел собственную хазу. И за своих родителей не держит зла на меня. А я после Соньки не могу на баб смотреть. Коль мне, брату, столько гадостей сотворила, чего от чужих ждать?