Все хохотали; смеялся и Стейнброкен, но смехом отрывистым и принужденным, и при этом в упор глядел на маркиза светло-голубыми, холодными глазами, — в их близорукости таилась твердость металла. Несмотря на свою приязнь к родовитому семейству Соузелас, граф находил подобную фамильярность и все эти неумеренные шутки несовместимыми с его статусом дипломата и представителя могущественной державы. А маркиз — золотое сердце — обнимал его за талию и пылко продолжал:
— Ну, если вы не хотите еще партию, тогда спойте нам, ну хоть немного, Стейнброкен, дружище!
На это дипломат охотно согласился и, охорашиваясь, слегка коснулся бакенбардов и вьющихся светлых волос, напоминавших цветом спелую пшеницу.
Все мужчины в роду Стейнброкенов (как он поведал Афонсо) обладают приятными баритонами, что немало способствовало их успехам на общественных поприщах. Его отец пленил своим голосом старого короля Рудольфа III, и тот сделал его конюшим, однако отец все ночи проводил в королевских покоях за фортепьяно и пел королю лютеранские псалмы, хоралы, саги Далекарлии, в то время как угрюмый монарх курил трубку и тянул пиво, пока наконец, опьяненный религиозным экстазом и черным пивом, не падал на диван, рыдая и пуская слюну. Сам он, Стейнброкен, также отчасти делал свою карьеру за фортепьяно — и когда был атташе, и когда был вторым секретарем. Однако, сделавшись главой миссии, он стал уклоняться от пения, и, лишь когда увидел в «Фигаро» похвалы, расточаемые вальсам князя Артова, русского посланника в Париже, а также басу графа Баста, австрийского посланника в Лондоне, он, вдохновленный столь высокими образцами, осмелился на нескольких интимных вечеринках развлечь гостей финскими песнями. Наконец граф спел на дворцовом приеме. И с той поры он с обычным для него усердием неукоснительно нес свои обязанности «полномочного баритона», как говорил Эга. В мужском обществе за задернутыми портьерами Стейнброкен разрешал себе вполголоса напевать то, что он называл «фривольными песенками», — «Возлюбленный Аманды» или некую английскую балладу:
Oh the Serpentine,
Oh my Caroline…
Это «О!» извергалось им, словно стенание, мощно растянутое и вибрирующее, исступленное и все же удержанное в границах пристойности… Но лишь в мужском обществе, за задернутыми портьерами.
Однако в этот вечер маркиз, ведя графа под руку в залу, где стояло фортепьяно, просил его спеть одну из финских песен, в которых так много чувства и от которых так хорошо на душе…
— Ту, где есть словечки frisk, gluzk[13], я от нее в восторге… Ла-ра-ла, ла, ла!