Блаженные похабы (Иванов) - страница 132

. Если Андрей приходит за помощью к нищим, ютящимся в городских портиках, то Прокопий «приидох к сопротивным малым храминам к живущим ту нищим человеком, иже пряможивущим со- борныя церкви… Они же слышавше приход мой и не давше ми внити в храмины своя…»[622]. Если тело Андрея описывается как «посиневшее», то Прокопия — как «калное, смердящее… и посиневшее»[623]. Обычно считается, что русские «похабы» ведут себя гораздо целомудреннее своих византийских предшественников[624]; в целом это, может быть, и так, но при столь масштабном обобщении растворяются нюансы: скажем, там, где Андрей Царьградский готовится безмолвно умереть от холода[625], Прокопий Устюжский «глаголах в души своей неудобна и непотребна словеса»[626].

Глава 9. Юродство русифицировалось.

Юродство как институт сложилось на Руси одновременно с самодержавием, и это не случайное совпадение. Видимо, «похабы» воспринимались обществом, помимо прочего, как форма божественного контроля за властью. Тесные, пусть и двусмысленные, отношения русских юродивых со светскими властителями — отличительная черта «похабов» в сравнении с их византийскими предшественниками[627]. Уже Исидор Ростовский ходит в княжьи палаты, уже Лаврентий Калужский живет приживалом при местном князе. Но пика своего эти отношения достигают в царствование Ивана Грозного. Официальная церковь на Соборе 1547 г. признала местночтимыми святыми Максима Московского и Прокопия с Иоанном Устюжских[628]. Странная дружба–вражда царя с «похаба[629]» — апогей «похабства» на Руси. В ней сошлись две в каком‑то смысле сродные друг другу силы. Если считать юродством максимальное самоуничижение, таящее под собой величайшую гордыню, то нельзя себе представить более характерного носителя этой гремучей смеси, чем Иван Васильевич.

Здесь допустимо говорить о «юродствовании» в том бытовом смысле, в котором русский язык употребляет этот термин теперь[630]. Например, свое послание монахам Ки- рилло–Белозерского монастыря Грозный начинает так:

Увы мне, грешному, горе мне, окаянному, ох мне скверному! Кто есмь аз на таковую высоту дерзати?.. Ино подобает вам, нашим государям, и нас заблудших… просвещати. А мне, псу смердящему, кому учити и чему наказати?.. Сам всегда в пианстве, в блуде, в прелюбо- действе, в скверне, во убийстве… кому мне, нечистому и скверному душегубцу, учителю быти?[631].

Но после этих и многих других покаянных слов голос царя меняется, слезливые интонации постепенно исчезают, уступая место яростным обличениям и проклятиям в адрес монахов, не проявивших должной строгости к заточенным в их обители опальным боярам. Легче всего было бы объявить процитированные слова Ивана простым сарказмом. Однако реальность не столь однозначна! Царь хорошо знает: то, в чем он якобы кается, есть не самооговор и не преувеличение, а констатация общеизвестных фактов; он вовсе не собирается опровергать сказанное, наоборот, признает, что все так и есть, но это не только не принижает властителя, но наоборот, доказывает его надчеловеческие свойства, возносящие царя выше земных норм и законов