– Ваш полк геройски
дрался. И двенадцатый тоже. Уборевичу досталось, и весьма. Я думаю, полков
около пяти от одних нас с вами он недосчитался. Но их так много. Будто вся
Россия навалилась.
– Да, – вдруг громко
прошептал поэт, горя глазами, – да, навалилась... – и скрежещущим полушепотом
стал декламировать:
Разделилась неделимая,
единая,
Развалилась на смердящие
осколки,
Навалилась, погребла,
неумолимая...
Стали люди – бешеные
волки.
– А вправду, за что?! Ну
вот вы, князь, вы мне скажите, вы ж не они, – поэт яростно выкинул руку куда-то
назад, имея в виду, видно, Ивана Иларионыча, – вы-то все понимаете! Ну воспевал
я плотскую любовь, ну изменял жене... Ну пальнул я пару раз по Церкви да по
царству, ну и даже по особе императорской... но... но... но ведь не со зла я,
не со зла! Не по-настоящему! Блажил ведь, корчил из себя!.. Перед публикой,
перед бабами выпендривался. Не хотел я ничего этого! Но ведь Он-то, Он там,
наверху, знал и знает ведь все это! Разве за блажь, за дурь, за выпендривание
так наказывают? Им-то ведь, тем вон орущим, я ничего-шень-ки вот на сто-олечко
вот плохого не сделал. Или они бич Божий? Девочку вот эту вот за что этот бич
поганый чуть не испоганил и не уничтожил? А?! Ну объясните мне, Христа ради,
объясните, князь! Успокойте меня, понять хочу, а то ведь со стены скоро вниз
головой брошусь.
– Я отвечу вам, а
успокоить не успокою. А вниз головой, конечно же, не бросайтесь. Тем более с
этой стены. То, что вы здесь, это ведь и значит, что Он простил вам вашу блажь.
Простите, я ничего вашего не читал...
– Как не читали? – поэт
удивленно вскинул брови и тоскливое отчаяние пропало с его лица.
– Да так. Я стихов совсем
не читал. Не интересно. Так вот что я вам отвечу: когда разорили мое имение и я
прибыл туда на Султане своем... Просто мимо ехал, защемило вдруг, заглянул.
Подъехал я к пепелищу, с коня не слезаю, гляжу. Крыльцо с колоннами цело, а на
крыльце игрушка моя детская стоит – серая деревянная лошадка на колесах, тоже
Султан, как и нынешний мой серый. Эта игрушка вроде как талисманом дома была,
уж взрослым был, а берег ее, этот конь для меня как живой был. Собираются,
подходят эти... крестьяне и прочие жители, разорители, сзади меня стоят,
молчат, в спину мне смотрят... Толпа уже... Поворачиваю Султана. На котором
сижу. Гляжу на них. Остыли уже, глаза прячут. А один не прячет, зло смотрит.
Гляжу на него, спрашиваю: "Что я тебе плохого сделал? Зачем дом разорял?"
И вижу я, ярость его нечеловеческая душит, аж задыхается. И отвечает: "А
ничего ты мне плохого не сделал, а просто я хочу быть на твоем месте". На
моем, значит. Говорит, обижен я Богом, не рожден князем, так вот этими вот –
руки выставляет – обиду свою исправлю. Умные люди, говорит, глаза открыли, что
ты мне больший враг, чем германец: германцев победив, я князем не стану, а тебя
разорив, я – властелин, и душа моя поет оттого. Умные люди, говорю, обманули
тебя, за песнь минутную сатанинскую на погибель душа твоя себя обрекла. Все
награбленное от всех князей все равно поровну не переделите, себе же глотки
перегрызете, а тем умным людям все и достанется: и золото, и души ваши глупые,
поющие. Вижу – слова мои как от стенки горох. Вот тогда я понял вдруг, в чем
виноват. Нет, не понял даже, а прилетело, осенило, если хотите. Сам понять я
ничего не мог, первое мгновение за шашку хотелось взяться. И вот тут-то, слава
Богу, и прилетело, в дрожь бросило, страшно стало. Вся вина моя и всех нас
оголилась. Впрочем... причем здесь "нас" – моя и только моя. Чего не
мог я раньше, не могу и теперь – ярость, ненависть бесовскую этого вот душой от
пожара поющего и иже с ним любовью своей покрыть, нет у меня такой любви, и
вообще никакой любви нет. А должна быть. В том-то ведь и неравенство, в том-то
ведь и различие между мной и им, что мне дано больше и по рождению и по
природе, на то и должно употребиться княжеское мое возвышение, чтобы такую
любовь всепокрывающую в себе творить. Я этого не сделал. Ядовитые слова тех
умных людей любовь моя покрыть бы должна, а нечем покрывать.