Кларисса свернулась калачиком в кресле и, уперев маленький подбородок в сцепленные пальцы, задумчиво глядела в окно. Прихваченные частым переплетом стекла обладали свойством немного искажать то, что находилось снаружи, — каждое на свой лад.
Дом, в котором они квартировали, стоял на самой окраине; и дважды в год, осенью и ранней весной, улица превращалась в одну сплошную и очень длинную лужу. Тогда появлялся человек — всякий раз один и тот же, старик в вязаных митенках, с распухшим от насморка носом. Отец молча лез в кошелек, отсчитывал монеты, и старик уходил, что-то неразборчиво ворча. Кларисса видела, как он бредет, сгорбившись, от подъезда к подъезду. Спустя день-два после такого визита с пилорамы приезжал воз, доверху наполненный горбылем — длиннющими, сучковатыми, в неопрятных лохмотьях коры досками. Высокие громогласные мужчины ловко сбрасывали их синими от татуировок руками прямо в воду, зло хохоча и перекидываясь зычными незнакомыми шутками, такими же грубыми и занозистыми, как их работа. Девочке нравилось наблюдать за этой рукотворной тропинкой: особенно забавно бывало, когда двое прохожих спешили навстречу друг другу. Тогда она загадывала, кто первый уступит дорогу. С наступлением холодов настил поразительно быстро исчезал: по ночам доски выдирали прямо изо льда и уносили куда-то. «Это бродяги, — объяснил отец. — Они подбирают все, что может гореть, и жгут костры, чтоб не замерзнуть в стужу».
Кларисса вздохнула. Дождливые дни — самые длинные; но сегодня время тянулось особенно тоскливо. Отца все не было. Обычно в этот час он уже приходил — возвращался откуда-нибудь, чаще всего из кузни, таща на плече здоровенный парусиновый мешок, наполненный разнообразными железками, с громким лязгом сбрасывал его возле верстака и, улыбаясь, подмигивал дочери.