Непримиримость (Хотимский) - страница 167

Даже в таком богом забытом закутке, даже на исходе столь изнурительного знойного дня, даже в невообразимо критический момент внезапно разыгравшихся событий… все равно жизнь была неповторимо хороша. Единственная жизнь, отпущенная человеку. И ведь прожито всего-то… Недурно прожито, но всего каких-то четверть века, это так немного. Кто верит в загробную жизнь или в переселение душ, тем, должно быть, легче. Или тем, кто оставил после себя детей — свое продолжение, им тоже есть чем утешить себя на исходе жизни. А что он оставит после себя?

Почему-то прежде, когда смерть не раз подступала совсем близко, в разных обличьях, он не задумывался обо всем этом так, как сейчас. Почему? Не потому ли, что не видит возможности сопротивляться? А немецкий плен? Но там был противник, с которым можно было и нужно было драться — в любом положении, самом, казалось бы, безвыходном. А сейчас… Сейчас его могут убить эти красноармейцы — свои. Драться с ними? Немыслимо!

Что же оставит он после себя? Так ничего особенного и не успевший совершить.

Не успел освободить Самару. Не успел перехватить и остановить страшный предательский нож, нацеленный и спину революции и Советской власти. Ничего не успел! Хотя бы предостеречь Варейкиса — и то не успел. Жив ли он, председатель комитета, в данный момент? А если жив — чем можно ему помочь, когда сам — безоружный, под стволами винтовок — делаешь, быть может, последние свои шаги…

Ну, ладно, выслушал он Муравьева до конца, тот раскрыл свои карты. И что же? Что сумел, что успел предпринять командарм Тухачевский?

Нет ничего томительнее вынужденного бездействия.

Нет ничего обиднее ощущения полной своей беспомощности.

И что может быть отвратительнее предательства?

Да, Тухачевский швырнул в самодовольную физиономию главкома-предателя все, что думал о нем. Но только назвать предателя предателем… этого еще явно недостаточно! Надо еще и обезвредить его, пока он не натворил беды непоправимой.

Не сумел, не успел обезвредить! Сам был обезоружен и арестован. Более того, сам был объявлен предателем, во всеуслышание. И ни в чем, конечно, не повинные красноармейцы поверили. Поверили, будто командарл намеревался арестовать их командиров. Поверили в байку, будто красный главком разоблачил бывшего гвардейского офицера, дворянина, оказавшегося якобы белым провокатором.

Что может быть хуже положения, когда нот хоть какой-нибудь возможности опровергнуть возведенную на тебя чудовищную напраслину и клевету? Хотя бы минуту такой возможности, а там — будь что будет!

Прямо с пристани Муравьев повез его с собой по городу, обезоруженного, под конвоем. Разыграл дурацкий фарс на митинге. И когда кто-то легковерный истерично потребовал «расстрелять на место белую сволочь», главком позволил себе снисходительно бросить через плечо: