— Слушай, давай покурим.
В мгновение ока возникли сигареты и пепельница. Щелкнула зажигалка у моих губ.
— Мишенька, скажи что-нибудь.
— Ты меня спасла, — сказал я. — Я твой слуга навеки.
— Слуга? А полюбить не сможешь? Чем я плохая, чем?! — засопела, захлюпала — сейчас заплачет. Ночь любви и женские слезы. Знакомый до боли коктейль. Вечно прекрасный. — Ты не простишь, не простишь?!
— Чего, Зин?
— Что я там уколы делала. Мучила. Но я же не знала.
— Что не знала, Зин?
— Что лежать вот так будем. Разговаривать. Все по-людски. У меня такого сто лет не было. Можешь понять?
— Зин, только не обижайся, ладно?
— Чего?
— Не ты мне не подходишь — я тебе не подхожу. Ты навообразила неизвестно что. Я больной, заплесневелый, старый гриб. Попал в скверную историю, запутался, все штаны мокрые. Разве такой тебе нужен? Тебе нужен сильный, молодой, хваткий. Добытчик тебе нужен, Зин, а не пожилой слюнтяй.
Ответила мудро:
— Так все говорят, когда хотят избавиться.
Однако перед сном затеяла еще одну попытку любви, но неудачную. И так прилаживалась, и этак, но я был подобен бревну на опушке. От огорчения Зиночка еще немного всплакнула, безутешно, горько. Что-то важное пыталась втолковать, что-то такое, как мы могли бы жить припеваючи: она бы работала, а я бы книжки писал или вообще ничего не делал…
Во сне привиделось, ловлю рыбку на бережку. Река, день хмурый, рыба не клюет. Куда ни закину леску, обязательно за крючок зацепится Трубецкой. Хохочет, скалится удалец. То с губы крючок сдернет, то с кафтана. Да, кафтан на нем гусарский, позументы, галуны. Полина за спиной щебечет, советует: «Ну-ка дерни, Миша, дерни как следует!» Лица не видно, но голос рядом, в ушах, в волосах. Потом столкнула сзади в воду, где Трубецкой стоит по пояс. Глаза бешеные, ликом черен. Ткнул перстом в брюхо, просек до позвонков. На железном пальце вынул из воды, да как начал вертеть. Понеслись вокруг берега, крыши, столбы, непотребные звериные рожи. Полинин смех вонзился шилом в грудь. Потом все пропало — и река, и люди — всеми брошенный, лежал в могиле, но не знал, что это могила, думал, обыкновенная яма. Червяки в комьях глины, холод до костей. Так в яме и гнил, пока не проснулся. Нехороший сон, нескладный, я такие не люблю.
Утром вырвало — еле донес до туалета. Пошел на кухню — там записка на столе, корявым почерком: «Любимый, вернусь через час, отпрошусь. Твоя Зинаида». В комнате на плечиках выглаженный, вычищенный парижский костюм.
Я попил чаю, побрился, переоделся, ждал. Никому не звонил, хотя уже мог бы. Энергии заметно прибавилось, хрупкий стерженек в груди почти рассосался, и душевная апатия приобрела задумчивую форму, знакомую, прошу прощения у Юрия Владимировича, по литературной работе. Сидишь над страницей, фраза ускользает, в голове рыхло, худосочные мысли, как иссякающая вода в кране. Или вот еще. Висишь на высоком турнике — спрыгнуть боязно, а подтянуться уже не можешь.