Печаль исчезла из жизни нашей, милостивый пан, но кто бы мог подумать — вместе с ней сбежала и радость.
Всё делалось лениво — лениво уходили в поле, никто не стрелялся от любви, не вешался от предательств.
Не сидишь вечером с цигаркой, не смотришь на звезду, не думаешь, что будет потом, после, не грустишь, как бегут годы…
Триста лет — это много, это позволяет сделать кой — какие выводы.
Например, о человеке.
Человек не меняется, пан, в лучшем случае покрой его брюк или рубахи. Он всё такой же подлый и прекрасный, алчный и щедрый, такой же ганеф и такой же “а менч”.
Всё те же под небом “цорес” и всё те же “глик”.
Количество добра в мире всегда одинаково, мсье, и всегда одинаково количество зла. Каждый покупает, что ему нравится.
Добро не товар, очень немногие берут добро — это цадики.
Зло идёт лучше — его хватают ганефы.
В основном все берут понемногу и того, и другого, на всякий случай.
Люди ничем не отличаются друг от друга. Французы не лучше греков, и поляки не хуже румын. Всё зависит от того, сколько каждый взял добра или зла.
— А евреи? — сросил Лурия.
— Что евреи… Бывает гой — праведник и еврей — ганеф. Кто сколько взял…
Добро и зло открыты для всех. Евреи… Слишком много иронии, скажу я вам. У них одинаковые глаза, у евреев — или в обоих печаль, или в обоих ирония. Никакого равновесия… Сумасшедшая нация. Они не знают границ, евреи и дивут в — разнос — слишком громко плачут и безудержно смеются.
Они могут страшно раздражать и довести вас до бешенства… Но что мне вам сказать — я их люблю…
Вот, мсье, моё мнение об этом мире. Конечно, я исхожу из своего трёхсотлетнего опыта. Тот, кто прожил лет семьсот, возможно, скажет вам другое, но с меня хватит и трёхсот.
Бикицер, жизнь наша становилась невыносимой.
По вашему левому глазу, уважаемый эффенди, я вижу, что вы не понимаете. Вы не понимаете, и не потому, что вы не цадик — просто вы никогда не были бессмертным.
Смертный не может понять бессмертного, как гусь — свинью.
Мсье Лурия мечтает узнать, о чём мечтают бессмертные? — Шимен вздохнул, — бессмертный мечтает умереть!
Но до этого он хочет жить. Мы тоже люди, уважаемый, мы хотим печали и радости.
И мы вежливо попросили Янкла Дудла перестать строгать.
Он сделал вид, что не слышит.
Мы повторили нашу просьбу — пустэ майсэ. Он работал с ещё большим энтузиазмом.
И тогда мы перестали относиться к нему, как к любимому сыну, как к невесте. “Гинук”, — решили мы и перестали ему откладывать, перестали носить штрудл, кастрюльки бульона.
Он забыл, что такое кура.
Пятьдесят лет он не получил от нас ни одной шкварки.