В комнате, куда его ввели, было столько народу и шел такой громкий, многоголосый разговор, что Ник не мог воспринять все это сразу, и, однако, отдельные подробности с прежней необычайной ясностью откладывались в его сознании.
Он увидел и пианино, и ковер на стене в углу, где стояла тахта (заметил даже, что узор ковра почти совпадает с узором ткани на тахте), и сверкание массивного гранатового перстня на руке у сидевшей на тахте женщины, и мундштук из слоновой кости у мужчины рядом с ней. На стене, подле литографии Пикассо, Ник увидел летний пейзаж, написанный маслом и так мастерски, что; глядя на него, можно было почти ощущать жару, давящую тяжесть солнца на раскаленных скалах и затуманенную белесую голубизну моря.
Ника познакомили с присутствующими, и он тотчас понял, что находится в обществе людей воспитанных и деликатных, что не может быть и речи о массовом интервью, относительно которого предостерегал его Гончаров, и никто, даже в шутку, не станет задавать вопросов, которые заставляют иностранца остро ощущать свою национальную обособленность и одиночество в чужой стране. Ник сидел и молчал, а кругом кипел оживленный разговор. Время от времени в комнату входила Валя, тихонько присаживалась, слушала разговор, потом вставала и снова уходила в соседнюю комнату выполнять порученные ей обязанности — накрывать на стол. Ник наблюдал за девушкой, пытаясь выяснить, все ли принимают как должное ее роль хозяйки дома. Но либо ее положение здесь было настолько хорошо известно, что не вызывало никаких комментариев, либо он просто-напросто вообразил и у Вали вообще не было никакого «особого положения» в этом доме. Его интерес к ней возрастал, но, думая о ней, он с тем же вниманием продолжал рассматривать тех, кто находился вокруг. Он едва вмещал в себе все эти впечатления.
Оказалось, что он мог вполне сносно объясняться по-русски, если у него был всего один собеседник, который невольно приноравливал слова и темп речи так, чтобы Нику легче было понимать, зато он совсем терялся, едва только разговор становился общим. Слова так и сыпались, идиомы и непонятные намеки ставили его в тупик, он схватывал лишь обрывки фраз. И слушал он так, как слушает четырехлетний ребенок, которому позволили посидеть вечером попозже, вместе со взрослыми, понимая лишь отдельные слова, а остальное угадывая по интонации, мимике и реакции слушающих. Временами он вдруг особенно остро ощущал свою изолированность и погружался в страшную черную пустоту внутреннего одиночества, но тут же брал себя в руки, опасаясь, как бы другие чего-нибудь не заметили и, глядя на его застывшее лицо, не подумали бы, что ему скучно.