Аймер старательно молчал, наблюдая, как обещанный Антуаном день пути плавно превращается в два. Когда дело пойдет к третьему — скажу, решил он для себя: раз решил было попрекнуть, когда солнце начало становиться оранжевым, а Аймер к тому же только что больно ушиб ногу о камень. Но тут спутник его, обернув по-детски радостное лицо, указал на серую птаху, шумно взлетевшую с дороги — ах, мол, смотри, горлица лесная! — и Аймер не смог ничего сказать. В конце концов, он был рад видеть друга счастливым. Заслужил ведь тот пасхальной радости! Молчал, считай, всю дорогу — а теперь щебетал, как жаворонок, напевал себе под нос псалмы про горы, порывался объяснять Аймеру какие-то мелочи — что за травка у обочины лиловеет, и где над горами дождь повис, и какого зверька следы впечатаны в землю у родника. Аймеру, ребенку городскому, было не особенно важно, чабрец это («Мариина травка») или, к примеру, тмин, и запоминать он это не собирался, — но нельзя же ближнему крылья подрезать. «А это, Аймер, совсем даже не шиповник — видишь, листья другие, и сам цветочек как будто помятый? Это ладанник, „цистус“, родич цистерцианцев, ха-ха — я в детстве верил, что ладан церковный из него делают, высушивают и воскуряют…» Ага, коротко соглашается собрат, удержав-таки при себе сообщение, что с такими пристрастиями надо идти в аптекари, а не в проповедники. Тот и не заметил потраченных на молчание усилий — «Возвожу очи мои к горам», — мурлычет жизнерадостно, расцветая с каждым шагом, а Аймер, возводя, в свою очередь, очи к горам, уже ясно различает первые бледные звезды. Помня карту, он точно знал, что и трети пути еще не пройдено — вот-вот начнется обещанное «крутенько». Не приведи Господи добраться до Антуанова «крутенька» в самый темный час…
В конце апреля, лучшего месяца в году, Лангедокские ночи коротки. Зато нередко бывают — особенно на высоте! — по-настоящему холодны. Когда по настоянию старшего братья все-таки остановились наконец на ночлег, Аймер быстро понял, что совершил ошибку. Нужно было искать укрытия со стенами — хотя бы с трех сторон, а они остановились под защитой небольшой моховитой скалы на кромке леса, и против горного ветра, свищущего, казалось, во все стороны сразу, ничего не стоил дрожащий доминиканский костерок, который Аймер смог-таки развести, призывая в молитве святого отца всех проповедников. Этой манере — молиться Доминику в разжигании костров под ветром или дождем — он научился некогда у Гальярда: по словам последнего, такой великий скиталец, как отец Доминик, мог разжечь огонек для себя и братьев даже в заснеженных Пиренеях, иначе не дожил бы он до своих 50 лет. Костерок, вымоленный у отца, грел сбитые ноги и лизал развешанные над огнем обмотки, тщетно пытаясь их подсушить; но особого толку от него не было. Куда лучше помогли согреться остатки щековины, а вот вина Аймер пить не стал и Антуану не дал, предвидя назавтра тяжелые времена. Уснул он не сразу, ворочаясь под плащом; сухие ветки, собранные для ложа, больно втыкались в бока, ветер шарил в самшитовых кустах, пугая то ли разбойниками, то ли зверьми; и отчасти завистливо прислушивался брат-священник к ровному дыханию брата-соция, спавшего у него под теплым боком мирно, как дитя под бочком матери. Он тогда еще не знал, что Антуан первую ночь спит спокойно — без единого сна, только синий уют и добрый лес вокруг.