— В таком случае, — сказал я, — не сможете ли вы отвезти нас в Версаль, к моему приятелю? Он найдет и для вас комнату в пансионе, если пожелаете.
— Я вас отвезу и уеду, потому что чувствую, что вас нужно оставить одних.
Что еще он готов был сделать для нас?
Шарль добавил:
— Я перепоручаю вашим заботам, я доверяю вам обоим мою дорогую Маргарет Стилтон. Заставьте ради нее забить фонтаны в парке!
Мы прибыли в пансион «Лилии», когда уже светало. Откуда-то со стороны королевского замка наползало облако тумана, вернее, не облако, а полоса, словно перерезавшая аллею, с двух сторон обсаженную деревьями; оттуда же, из болота Короля-Солнце, до нас доносилось призывное кваканье лягушек, хор их звучал жалобно, словно в этих звуках выражались все горести и печали мира; но внезапно лягушки умолкли и воцарилась тишина.
Мы бы еще долго оставались в Версале, одному Богу известно сколько, если бы Клеманс не понадобилось посмотреть кое-что в словарях и биографических справочниках, оставшихся в Институте, ибо после первой же нашей прогулки по Версалю ее обуяло неистовое желание описать в романе жизнь незаконнорожденного ребенка одной судомойки с дворцовой кухни, прошедшей через так называемый Олений парк.[5] Она собиралась проследить судьбы потомков этого несчастного уродца со времен Людовика XV до эпохи Франсуа Миттерана; сам основоположник династии, едва не умерший при родах, имел врожденный дефект — искривленную ступню, — он передал его по наследству всем своим потомкам, на протяжении двух столетий все ниже и ниже спускавшимся по ступеням социальной лестницы.
— Я назову его Эспри Бьенеме.[6] В раннем детстве его отдали на воспитание на ферму в графстве Артуа, впоследствии он наплодил кучу детей, но все они стали лишь скотниками, как и их потомки. Сильная хромота из-за искривленной ступни избавляла их от службы в армии на протяжении столетий вплоть до Второй мировой войны. Это самая гнусная и отвратительная часть истории, Огюст, ведь люди тогда «устраивались» так, чтобы более или менее открыто избавлять общество от физических уродов и душевнобольных; но вот мы и добрались до последнего Бьенеме, до того, кто интересует меня более всего, до человека, живущего в наши дни, то есть в эпоху, когда людей, чем-то обделенных природой, не преследуют и даже, напротив, стремятся выявить их достоинства. О них говорят, их показывают по телевидению, их жалеют, им оказывают помощь, короче говоря, делают все возможное…
Говоря, Клеманс все более и более воодушевлялась и возбуждалась. Я, разумеется, ее слушал, но у меня было одно, всего лишь одно желание: поцеловать ее в губы. Она была рядом, она держала меня под руку, и я любил ее. У всех статуй, стоявших в аллеях парка, у всех этих богинь и нимф, посеревших и позеленевших от времени, лукаво улыбающихся или властно-суровых, у всех у них были глаза, как у Клеманс, которым необычайную глубину придавала эта голубизна, именуемая цветом берлинской лазури, голубизна, придававшая любому самому открытому и просветленному лицу выражение самой таинственной чувственности, самого загадочного сладострастия.