Мне кажется, что я стала очень злой. Многое пришлось пережить за шестнадцать месяцев, а сердце — молчит. Неужели оно до такой степени огрубело? Только когда я впервые увидела немцев, оно забилось сильно-сильно и еще когда сказали: ”Собирайтесь на высылку в Палестину”. А после этого ничего уже не могло на меня подействовать, ни винтовка румына, который в меня целился, ни допросы полиции, ни внезапные визиты солдат из дивизии ”Мертвая голова”. Может быть, сердце решило, что все это пустяки? Впрочем, хватит философствовать. Я лучше расскажу о том, что мы пережили, начиная с сентября 1941 года.
Дожди, грязь, ужасное настроение. Шапиро уезжает с госпиталем, мама остается как заведующая диспансером. Начинается эвакуация города. Мину укусила собака, оторвала палец. Одна она не могла уехать, а маму не отпускали. Ушел последний эшелон, пути взорваны, из евреев остались мы, Гриша с семьей, Лазарь с семьей и еще 69 семейств — старики, больные, дети.
20 октября появляется немецкая разведка. 21-го входят в город первые итальянские части. Комендант назначает ”бургомистра”, объявляется о регистрации лошадей и евреев. Желтые повязки с ”звездой Давида”.
В первых числах ноября я стояла у окна, и вдруг вижу — Буся. Я выбежала. Он был с товарищем из той же части. Они попали в плен в Поповке, возле Мариуполя. Ночью, когда их гнали в лагерь, они убежали. Им удалось переодеться. Мы им дали помыться, постирали белье. Как раз в эту ночь пришли к нам немцы и ”купили” за 10 рублей три теплых одеяла и патефон. Мы упрашивали Бусю остаться еще, но он не хотел: они шли в Ворошиловград. Он был в прекрасном настроении и говорил, что дойдет до наших. Что с ним случилось потом, я не знаю.
С каждым днем становилось все хуже и хуже. Сначала немцы отнимали постели, диван, стол, потом стали приходить за мелочью — за ведром, за зубной щеткой, забрали мои платья, мамины старые чулки. Когда приходили с парадного, я убегала через черный ход, и наоборот. Считаю, что если немцы меня мало били, это заслуга зодчего, который построил наш дом.
В квартире ничего не осталось, кроме буфета и часов. На стене висел портрет бабушки, мама хотела его снять, но я не дала.
Пусть смотрит, как тащат из дому все, что она приобретала.
[Я сейчас думаю над бедным цензором, который прочитает это письмо, а пусть знает, что ”жизнь — замечательная штука”, как сказал Киров, и в то же время жизнь не стоит и копейки, совсем не страшно знать, что тебя через несколько минут не будет...][76].
И вот настало 20 января. Мороз — тридцать градусов