Иногда мы наблюдали, как из города возвращался судья. Он ездил на старом «хадсоне», в который, кроме него, никто не рисковал садиться. Этот высокий рыдван, чем-то похожий на самолет, нещадно дребезжал при езде, но судья следил, чтобы его медные части были надраены до блеска. Судья Куэйл носил темную шляпу с мягкими широкими полями, чуть нахлобучив ее на лоб. В кармане пиджака у него была неизменная газета. Он шел с прямой спиной, отчего казался еще выше. Он мало кого замечал на улице. Походка у него была тяжелая. Специфический оскал его рта придавал судье свирепое выражение, и его враги строили на этот счет самые разные догадки, хотя, похоже, во всем этом были виноваты лишь искусственные челюсти. Он хотел быть приветливым и, увидев нас, старался проявлять добродушие, но нам в его присутствии делалось сильно не по себе, да и ему, как я теперь понимал, тоже. Иногда вечером он выходил на улицу, куря сигару, и рассказывал нам смешную историю, которая, однако, таковой нам вовсе не казалась, хотя мы послушно смеялись. Иногда он пытался заговаривать с нами, чаще всего делая это весьма принужденно, и мы вели себя так же принужденно. В разговоре возникали длинные паузы, и в конце концов он снова удалялся в свою заставленную книгами и заваленную бумагами библиотеку.
Я знал его лучше, чем остальные. Возможно, даже лучше, чем его собственные дети, поскольку у меня было то, что вежливо называлось «литературными амбициями». Охваченный страхом, я приносил ему на отзыв свои опусы. Я снова увидел как наяву тот вечер, падающий снег, неровные блики газового света в сочетании с электрическим отражались в черных окнах. За тем же самым столом — правда, теперь он стоял посреди комнаты — сидел судья Куэйл с моей рукописью. Уронив голову на руку, он барабанил пальцами по виску так, как это делал в зале суда. Глаза его были полуприкрыты. Я понял, что сейчас он встанет и начнет расхаживать по комнате, заложив руку за фалду пиджака. Прежде чем заговорить, он обычно слегка опускал подбородок, а также поправлял манжеты. Когда он говорил официально — даже если это был всего-навсего отзыв на произведение шестнадцатилетнего автора, — изъяснялся в том латинском стиле, в каком привык писать сам, — с римской тяжеловесностью и римской логикой.
В наши дни мы склонны делать смешные ошибки. Например, мы убеждены, что люди его поколения говорили, как древние римляне, хотя они всего-навсего говорили на языке древних римлян. Мы утверждаем, что они говорят цветисто, хотя они просто были многословны, для того чтобы точнее и полнее выразить свою мысль. Судья Куэйл был юрист и презирал пустословие. Он был представителем старой традиции, из тех много пьющих и тяжело думающих юристов, кто не изучал законы, но создавал их на ходу. Я и сейчас вижу, как этот худой и высокий человек, от которого пахнет лавровишневой водой, расхаживает по библиотеке и говорит, говорит. На каминной полке часы в стеклянном футляре, за которым пучок тимофеевки. Он призывает меня проводить дни и ночи в обществе Аддисона. Он цитирует лорда Бэкона и Дж. С. Блека. Его советы классически холодны, и в них сквозит легкое пренебрежение к художественной прозе. И тем не менее его суждения не лишены проницательности.