Тахир поддерживал Бабура, когда он в очередной раз — „да сколько же можно?!“ — нагибался над фарфоровым тазом, харкая чем-то черно-красным, вытирал потные лицо и шею. Видя, как временами у Бабура останавливается дыхание, как от нестерпимо острой внутренней боли катятся слезы из глаз, Тахир мучился невозможностью взять на себя хоть часть этих страданий, а порой казалось, будто он тоже съел отраву — так сильно было его сочувствие Бабуру.
В один из коротких перерывов между приступами рвоты к обессиленному Бабуру, лежавшему с закрытыми глазами, пропустили того, кто вел допрос схваченных.
— Доложите коротко суть дела, только суть, — шепотом предупредил его Юсуфи.
И главное, что должен был узнать Бабур, состояло в признании Байды. Венценосная подтвердила, что это она задумала чужака-шаха отравить и нашла нужных для этого людей, что это ее месть за сына. Допрашивающий пытался выяснить у нее, не связаны ли были заговорщики с Рано Санграмом. Но Байда отказалась ответить, а без повеления Бабура пытать венценосную не решились.
— Она… еще ответит! — с дрожью в голосе сказал Бабур: опять начиналась конвульсия. — А тот, подлый… повар!.. Я взял его… Доверял ему!.. Ел приготовленное им. А он предал! — Холодный пот прошиб говорящего. Лекарь Юсуфи сделал знак — пора уходить.
— Мой хазрат, этих злодеев надо отдать на тысячи мук. Чтобы другим неповадно было!
— Тех, троих… казните, как водится!..[15] Байду… потом.
— Слушаю и повинуюсь!
Лекарь Юсуфи боролся за жизнь Бабура два дня и две ночи. Наконец вздохнул с облегчением:
— Возблагодарим всевышнего! Наш повелитель словно родился вторично… Теперь надо пить молоко, мой хазрат. И постарайтесь побольше спать…
Бабур старался, но сон приходил редко. Чаще он просто лежал, закрыв глаза. И перед мысленным взором его все еще зияла черная бездна, на краю которой он пробыл двое суток. На самом краю, совсем близко от обрыва! Самое сильное чувство, которое он после этих страшных дней испытывал, можно было назвать чувством возвращенной жизни. Пусть искорка, пусть миг, — но они, эти искорка и миг жизни, казались теперь дороже всех владений и сокровищ, всей славы и всех тронов мира. В измученной душе, как и в ослабевшем теле, что-то выгорело, и мир виделся Бабуру в новом свете. Да, жизнь у каждого человека одна, но если так дорог каждый ее миг, то чем измерить глубину несчастья тех, кто лишился жизни, не достигнув возраста Бабура?.. Вот и его враг, Ибрагим Лоди, был моложе на четыре года. Разве венценосная Байда, гордячка и преступница, могла забыть об этом, могла простить Бабура только из-за того, что он при всех объявил ее своей названой матерью?.. Упоительна победа, но и опасна. Переоцениваешь себя. Свои силы. Свое воздействие на людей. Иначе не доверился бы он повару, столько лет верно служившему Байде. В этом его поступке был вызов, самомнение. Если бы не возомнил о себе, будто он знаток сердец людских и людей этой страны, разве не заметил бы он затаенную ненависть в глазах Байды? Вот сейчас, да, сейчас ему припоминался змеиный холод в блеске ее глаз. И слова Мохим-бегим он припомнил — о том, что раны, нанесенные мечом чужестранца, не заживают веками. Какой самообман — не вдуматься в эти слова, отрицать их правоту! Вот и стал жертвой обмана Байды. И самообмана. Но если подобные раны не заживают веками, то хватит ли жизни Бабура, чтобы перекинуть тот мост между ним и этой страной? Или и это — самообман, мираж? Наказанье за невинную кровь тех, кто, и не взяв оружия в руки, пострадал от его походов?