Мы спрашиваем:
Когда он падёт? Ничком упадёт
в тесноту, в пустоту?
Придёт к божественной революции?
Или конечной
первобытной лжи?
Но признаёмся —
мы прожили этот век
не так, как хотели.
Вечно он был агонией,
вечно на последнем дыхании,
на рассвете был светом, вечером кровью,
с утра дождём, к ночи слезами.
Новобрачные убеждались,
что свадебный торт весь был в шрамах,
словно после операции аппендицита.
Космические люди
взлетали по огненной трассе,
и когда мы уже касались
ног истины — оказывалось,
что истина отбыла на другую планету.
Со злобой косились мы друг на друга.
Самые строгие капиталисты
не знали, что делать:
они изрядно устали от денег,
потому что сами деньги устали.
Самолёты отлетали пустые.
А новых пассажиров до сих пор не видно.
А мы всё ждали,
как ждут на перроне в зимнюю ночь,
ждали мира.
Но прибывала война.
Никто не хотел обронить хоть словечко,
чтобы, не дай бог, не связать себя словом:
пространство между людьми стало бездной,
а языки настолько разными,
что умерли, то ли от всеобщего молчанья,
то ли оттого, что все затараторили разом.
Лишь собаки продолжали лаять
в дикой ночи нищих народов.
И половина века была безмолвием,
а другая — собачьим лаем
в дикой ночи.
Но век, этот ноющий зуб, не выпал.
Век продолжал всех нас распинать.
Он отворял перед нами дверь,
светил хвостом золотой кометы,
и захлопывал дверь, и бил нас
прикладом в живот.
Он освобождал нам узника, но едва
мы поднимали его на плечи —
как тюрьма проглатывала миллион людей,
другой миллион уходил в изгнанье,
а там ещё один миллион
отправлялся в печь, превращался в пепел.
Я стою у порога, готовый к отбытию,
и встречаю каждого, кто прибывает.
Когда упала Бомба
(вспыхнули люди, насекомые, рыбы),
нам захотелось исчезнуть,
переменить планету и расу.
Захотелось стать лошадьми,
невинными лошадьми,
ускакать отсюда как можно дальше.
Не из боязни уничтоженья —
речь шла не только о страхе смерти
(страх и без того
был нашим хлебом насущным), —
а потому, что уже не могли ходить
на двух ногах:
бездонным был этот стыд — быть людьми,
такими же точь-в-точь,
как расщепляющий и расщеплённый…
И снова. И ещё раз.
До каких же пор — снова?
Казалось, уже отмыли зарю:
отмыли временем и забвеньем,
благоразумные страны,
убивая теперь в меньших масштабах,
производя смерть, копили её
на складах смерти.
Вроде бы всё решилось, спасибо;
по крайней мере появилась надежда.
Поэтому в дверях я жду
прибывающих к концу этого представленья,
к этому преставленью света.
Я с ними вхожу, будь что будет.
Уезжаю с ними
и возвращаюсь.
Мой долг — жить, умирать и жить.