Еще труднее судить, сбылись ли надежды Голубчика, заполучившего наконец женщину, за которой он гонялся почти всю жизнь. Честно сказать, никогда я не была любительницей сюжетов, в которых непостоянный и взбалмошный герой на склоне лет становится степенным, положительным и находит свое счастье там, где все эти годы его терпеливо ждали. Всегда подобные повороты казались сомнительными и фальшивыми. Что, если, думалось мне, тут-то и станет понятно, что она была нужна ему как раз такая — эгоистичная, неспокойная, нетерпеливая и безразличная. А теперешняя — умиротворенная и степенная — больше не привлекает?
Впрочем, возможно, все это исключительно домыслы моего беспокойного воображения, проклятой страсти додумывать, дорисовывать и переиначивать в голове все попавшиеся на пути истории. Страсти, которая, в конце концов выпущенная мною на волю, оказалась способна приносить неплохой доход. Впрочем, обо всем по порядку.
Трудным был этот год, мой первый год в Риме. Поначалу я так и жила в большом доме Стефании, в доме, где все оборудовано под восемнадцатилетнего, смешливого и непоседливого мальчишку. Я поминутно натыкалась на его вещи — то полосатый свитер, впопыхах брошенный на спинку кресла на веранде, то вывалившаяся из шкафа теннисная ракетка, то наполовину прочитанная книга за диванной подушкой. Я прямо-таки опухла от слез в эти первые дни. Стефания же не плакала, становилась лишь еще суше, еще прямее и жестче. В конце концов, устав бесцельно слоняться по дому, в котором я могла бы стать так сумасшедше, так невменяемо счастлива, я все-таки взялась за книгу. И сама удивилась тому, как захватила меня работа.
Когда книга была закончена и отправлена в издательство, я, просто чтобы не сидеть без дела, занялась следующей, на этот раз уже художественной. И вдруг у меня пошло, покатилось, и уже через пять лет, заходя в книжный магазин, я натыкалась глазами на обложки своих романов. К этому времени я давно сняла собственную квартиру, переехала от Стефании, однако неизменно продолжала участвовать в ее жизни, осознавая, что навсегда покорена, порабощена этой женщиной, как, впрочем, и все остальные люди, когда-либо встречавшиеся ей на пути. Она тогда еще продолжала выступать и неизменно срывать овации, хотя на сцену выходила все реже и реже, соглашаясь только на совсем уж умопомрачительные предложения.
* * *
Вместе со Стефанией мы ездили и на могилу Эдварда. Молча стояли у каменной плиты, с которой на нас смотрели смеющиеся озорные глаза в изумрудных искрах.
Черкасова тогда, разумеется, так и не привлекли к суду, отпустили с какой-то смешной отговоркой вроде «за недостаточностью улик». Однако уже через полгода хозяин Мосстройбанка был застрелен неизвестным в собственном подъезде. Убийцу, конечно, не нашли, да, наверно, не особенно и искали. Столько их, вчерашних уголовников и нынешних хозяев жизни, гибло тогда, в середине девяностых, что, должно быть, всех сил российской милиции не хватило бы, чтобы раскрыть хоть половину этих преступлений. По официальной версии, Ваньку-Лепилу застрелил кто-то из конкурентов, однако иногда, глядя на сильную могучую руку, обнимавшую талию Стефании на званых приемах, на крупные черты бронзового лица, я невольно вздрагивала и ломала голову, уж не Анатолий ли Маркович поспособствовал отправлению этого матерого волка на тот свет. Однако, кто бы ни избавил мир от склизкого гада, сделал он это очень вовремя. Иначе, могу поклясться, Стефания выследила бы его и собственноручно воткнула нож в сердце убийцы ее сына. Я видела это в ее черных глазах, кипевших ненавистью, когда она слушала в новостях сообщение о гибели российского бизнесмена. Впрочем, возможно, тут уже опять вступает в дело моя неубиваемая фантазия.