– Тогда вы без труда поймете, что происходит при обращении к оракулу. Как я уже сказал, Киж бредет по снежной пустыне, подвергаясь экзекуциям на каждой почтовой станции. Сами по́рочные избы ставили, должны помнить…
Мне показалось, в тоне монашка прозвучало осуждение, но я не стал его прерывать.
– Мы не знаем, что именно происходит сейчас со Страдальцем – и вообще не факт, что об этом имеет смысл говорить, ибо время в его пространстве свое. Оно не тождественно нашему, и вообще связано с нами не слишком. Но наши миры сопряжены таким образом, что каждый раз, когда этот занавес открывается, в далекой Сибири начинают пороть Кижа.
– Розгами? – спросил я.
Монашек отрицательно покачал головой.
– Наказывают там весьма серьезно – хлещут кожаными бичами. Муки полковника быстро достигают такой интенсивности, что создающий его поток Флюида как бы закипает, поднимается над маревом неопределенности и достигает позиции, откуда видно все. Когда страдание Кижа делается абсолютно непереносимым, в нем открывается абсолютное ясновидение – во всем, что касается Идиллиума. Если в этот момент задать ему вопрос, он ответит на него исчерпывающе и точно. Но его ответы обычно очень кратки. Связно говорить он в таком состоянии не может. Чаще всего кричит… Правильная интерпретация услышанного – постоянно возникающая у нас проблема.
Я поглядел на Юку. Мне казалось, что она должна прийти в ужас от услышанного. Но она опять меня удивила.
– Сколько вопросов разрешается задавать оракулу?
Монашек снял очки и протер их краем рясы.
– Так как в известном смысле мы являемся причиной страдания, через которое проходит Киж, существует традиция ограничивать себя одним вопросом.
– Одним на двоих? – спросила Юка.
– Нет, – сказал монашек, – в данном случае вы, госпожа фрейлина, и его Безличество можете задать по вопросу каждый.
– Вопрос может быть любым? – быстро спросила Юка.
– Да. Но не забывайте о милосердии.
Монашек указал на скамью в третьем ряду.
– Вот здесь вам будет хорошо. Ближе не садитесь, забрызгает.
Мы с Юкой робко уселись куда он сказал. Монашек подошел к стене, взялся за витой золотой шнур, свисавший с круглого бронзового блока, и повис на нем всем весом.
Громко вступил орган. Это была грозная минорная сюита – как сказал бы музыковед, трогающая сердце романтическая пьеса о том, как живет и борется человек.
Будто человек сам этого не знает. Я не художественный критик, но не люблю, когда врут: в реальности человек живет и борется совсем не так. Он не столько противостоит враждебному космосу в героической позе, как намекает музыка, сколько пытается быстро и незаметно уползти на четвереньках назад в кусты. И борется он не с враждебным космосом – куда там – а со спазмами собственного кишечника, от которых обычно и помирает.