Еще он сердился на себя, что попал впросак, что остался в живых не по своему умению, а случайно, в силу просчета преступников или какого-то их хитрого расчета, который случайно не исполнился, и Сенькевичу хотелось провести задержание умно, с пользой, которая компенсировала бы недавний промах. Почему их двое, еще думал Сенькевич. Что кроется за этими действиями парой? Не супружеская ведь пара. Не с женой Смирнов выступает. Двое мужчин — Корбов приметил. И чем Децкий им навредил? Зачем убийство? Только ли из-за алиби на вечер смерти Пташука? Но и сам Децкий не казался чистым. И уж совсем неприятно выглядели его грубые намеки, что вся вина за хищения окажется на Пташуке, на мертвом — который не может защититься и с которого, мол, не удастся спросить. Но если Децкий настроен защищаться за ширпотреб, то зачем риск убийства Смирнову? Что он и еще кто-то этим выигрывают? Или Децкий и впрямь решил исполнить роль мстителя? Много, много сходилось загадок, которые нельзя было разрешить умозрительно. Сберкнижка, смерть Павла Пташука, нападение на Децкого — все как-то непонятно стыковалось, и все имело разные мотивы. Только какое бы ни готовилось или осуществилось преступление, думал Сенькевич, всегда побуждениями ему служат жадность, страх, ничтожество сердца, злоба или все вкупе. Однако всегда в разных вариантах и комбинациях, продиктованных обстоятельствами и циничным расчетом. Какие же здесь сопряжения? Сберкнижка — из жадности, Пташук — из страха, Децкий — из злобы или тоже со страха. Страха чего? Чего они боятся со стороны Децкого?
Красивое все-таки место облюбовал себе этот завскладом, подумал Сенькевич. Очень красивое. Лес, луг, чистая речка, безлюдье, все, как в прошлом веке, прямо именье свое. Тем, верно, и тешился, что у него лучше, чем у прочих, что он умеет жить, а прочие теснятся, что он барином сидит, хуторянином, кулаком. Из полутьмы старой мельницы мир, открывавшийся сквозь щели, казался прекрасным, и Сенькевичу стало особенно неприятно, противно, что среди этой красоты природы сейчас ходят два враждебных жизни человека; его чувство справедливости и добра не хотело примириться с их жестокостью, и в глубине души он хотел, чтобы они не пришли, чтобы убоялись крайности зла, не смогли быть убийцами, самовольными носителями смерти, тварями того света, чуждыми миру людей. Но это была боль всегдашнего желания не иметь дела с душевно мертвыми, которых ничто не в силах пронять, ничьи и никакие мольбы, только страх собственной гибели. Лишь в раздавливающих тисках полного поражения, под гнетом неопровержимых улик, пред видением мрачного своего исхода будилась в них совесть, да и то не совесть, а жалость к себе, и они каялись ради пощады, вымаливали милость, готовы были на любую работу, на муки пожизненного заключения, лишь бы жить, жить…