Я закричал и потерял сознание, разбив лицо о кадку с моку-моку.
Очнулся я в больнице.
— Ты мне напоминаешь одного мальчика, — сказал дед Егор без вступлений. Он сидел рядом с моей кроватью, целый и здоровый. От него пахло морем. — Очень я его любил, а он умер вдали от меня и давно от него уж и праха не осталось…
— То есть его вы не сожрали, — уточнил я, покрываясь холодным потом, но не в силах удержать языка.
Дед Егор посмотрел на меня, прищурившись.
— Смелость города берет, примененная к месту и вовремя, — сказал он. — А когда она становится наглостью, то ни к чему хорошему не приводит… Ты с кем, по-твоему, разговариваешь, мальчик, кровь от моей крови?
Он поднялся и заполнил собою, звенящей темнотой, всю палату, весь мир.
— Я смотрел, как солнце восходит над вратами Вавилона и проплывал по темным улицам Атлантиды. Я видел сотни тысяч таких, как ты, мальчик, мои семена взошли и продолжают отсеиваться. И тысячи вернули мне мою кровь — чтобы я жил, чтобы семья процветала…
— А вам их разве не жалко? — спросил я тихо.
Дед Егор опять собрался в свое человеческое тело, пожал плечами.
— Честь семьи важнее личного страдания, — сказал он. — Люди смертны. Пять лет, тридцать или восемьдесят — небольшая разница. Дух рождается в плоть, носит плоть, освобождается от плоти. А на мне — вечная ноша. Я забочусь о семье. Не о себе. О вас.
— А цена?
— У всего цена, мальчик. Цена за радости плоти — страдания и смерть. У нашей семьи больше радости, больше власти. Цена не так высока, как ты думаешь. Раньше она и ценой-то не считалась — отдать одного ребенка, чтобы жили и процветали остальные.
— Почему ребенка?
— Потому что во взрослых уже слишком много вложено, они уже — кость семьи. Кости выдергивать — ослаблять тело. А дети — кровь. От кровопускания еще никто не умирал. Раньше мне просто отдавали перворожденную девочку. Девочки… сильнее расходовались. Но для тебя, Кирилл Ермолаев, я отменяю жребий. Своею волей и потому что обещал твоей маме. Мы тебя отправим туда, где ты будешь получать образование и не болтать…
Он встал, коротко мне кивнув, показав, что аудиенция окончена.
— Дед Егор, — позвал я. — А вы один… такой?
Дед Егор остановился в дверях, будто размышляя, отвечать мне или нет. Потом повернулся.
— Нет, — сказал он наконец. — И я не самый сильный. И далеко не самый… голодный.
Подмигнул мне правым глазом, на секунду округлившимся в акулью черноту, усмехнулся и вышел из палаты.
Через неделю папа отвез меня в аэропорт. Он был небрит и опять горько пах лекарствами.
— Как же ты без меня? — снова и снова спрашивал я. За папу я боялся. В глазах у него плескалась чернота — другая, чем у деда Егора, не засасывающая и поглощающая, а тусклая. Пустая.