Москва / Modern Moscow. История культуры в рассказах и диалогах (Волков) - страница 139

И Пастернаку, и Булгакову эти разговоры с вождем “перекосили биографию” (выражение Ахматовой) – и бытовую, и творческую. Меня могут обвинить в гиперболизации. Но на этот счет существует масса документальных свидетельств, часть из которых уже приводилась выше.

* * *

Тут важно вдуматься в исторический контекст и попытаться соответственно перефокусировать зрение. Речь идет о начале 1930-х годов. Лидия Гинзбург, острый и трезвый наблюдатель эпохи, уже на склоне лет писала, что атмосфера той эпохи “завораживала”. Причем, подчеркивала она, эта завороженность “была подлинной, искренней – у массового человека и у самых изощренных интеллектуалов”[78].

Как современница и Булгакова, и Пастернака, Гинзбург знала, о чем говорит, когда заметила, что в момент разговора со Сталиным телефонный провод соединял их “со всемирно-исторической энергией”[79]. Никто не обвинит Гинзбург в просталинских симпатиях. В ее словах нет ни экзальтации, ни иронии – лишь констатация факта глазами человека 1930-х годов.

При этом диалог со Сталиным Булгаков и Пастернак вели с противоположных позиций по отношению к самому важному для всех трех собеседников событию – русской революции 1917 года.

Позиция Сталина сомнений не вызывает. Булгаков тоже на эту тему высказался предельно откровенно, с самоубийственной смелостью написав вождю в 1930 году, что к любой революции испытывает “глубокий скептицизм”, а доверяет лишь эволюционному процессу.

С Пастернаком дело обстояло значительно сложнее. Он вырос в типично либеральной семье, где традиционно исповедовалось народничество, народолюбие, ставшее чем-то вроде интеллигентской религии. У Пастернаков эта секулярная религия освящалась вдобавок незыблемым авторитетом Льва Толстого, главного ее апостола.

Гинзбург вспоминала, что все они “с пеленок были воспитаны в стыде за свои преимущества. Сами от них не отказывались, но уж если их отобрала история – не жаловаться же на историю, когда она прекратила зло”[80]. Так, по ее мнению, и сформировалась в начале ХХ века новая интеллигентская страта – из скрещения политических народнических традиций с художественным модернизмом. Это и был “случай Пастернака”.

Невозможно вообразить подростка Булгакова, с воодушевлением переживающего декабрьское восстание 1905 года, эту сорванную репетицию двух революций 1917 года (Февральской и Октябрьской). Но именно такое воодушевление, смешанное с чувством высокого трагизма, пронизывает две великие эпические поэмы Пастернака – “Девятьсот пятый год” (написанную в 1925–1926 годах) и “Лейтенант Шмидт” (1926 год) – об одном из романтических героев той раздавленной революции.