В драной одежде, искусан гнусом, выкрикивал непонятное.
Мэнерик на него напал. Безумие. Привязанный к столбу в отдельной урасе, выкликал непонятное, когда отпустили — ушел, стал шаманом. Говорят, научился быть рыбой, оборачиваться земляным червем, в облаке невкусных запахов мог появиться у любого стойбища. «Кутличан станет воином, — объяснял такое отец. — Шаман запомнил его. Почти три года провел с нами».
Дети растут, становятся большими, становятся руками для отцов.
Кутличан теперь один охотился. Узнал, что мир совсем невелик — от плоского ледяного моря до низких лесов. Всего-то. В сендухе увидел: шахалэ, лисица рыжая, дразнится — медведя, черного деда сендушного босоногого, дразнит. Шишками в него бросает. «Дед сендушный босоногий — глупый, — кричит. — Такой большой, а сына родил от чужой небольшой самки. От человечьей самки сына родил». Кутличан криком и палкой отогнал рыжую. Черный дед довольно пососал воздух носом, кивнул, запоминая.
Рыжая шахалэ не угомонилась, продолжала рыскать в траве, во мхах, хотела у какой птички детей отнять. Травинки редкие, тонкие, такие прозрачные, будто в них вселились чужие души, трепетали без ветерка. Кутличан с птичками дружил, если надо — сам брал у них яйца, птенцов не трогал. Теперь услышал, как птичка просит: «Не убивай, рыжая, моих детенышей». С криком, с палкой погнался за шахалэ — та отбежала, улыбнулась Кутличану всеми ровными зубами, тоже запомнила.
Кутличан не все понимал, только любил порядок.
Дивился: вот все друг друга едят. Это ничего, это так надо.
Лоси ветки гложут, олешки ягель копытом ковыряют, лиса-шахалэ не может без крови — грызет зайца-ушкана.
У людей тоже так всегда.
Однажды было: лося убили.
Чомон-гул — «большое мясо».
Люди радовались: лось большой, всем хватит.
Женщина охотника за мясом пошла. В сендуху пошла. Одна, с ножом. Грудное солнце блестело — украшение. Младшая дочь побежала за ней: «Возьми и меня, эмэй. Буду с тобой брать мясо». Думала, это как морошку брать. Мать ответила: «Не ходи, у тебя еще сердце мягкое». А когда вернулась, в урасе не нашла дочь, она все равно к убитому лосю ушла — тайком. Нежная, как лапка ягеля, сердце мягкое — правда стала жалеть. Сказала: «О Чомон-гул! О!» Сухой снег смела веткой с мертвой головы лося. «О Чомон-гул! О!» Мохнатое лицо зверя открыв, в глаз черноту с печалью смотреть стала. «О Чомон-гул, жалко! Когда старший брат с копьем тебя догонял, в сердце твоем худо сделалось».
Домой вернувшись, сказала: «Не будем есть зверя больше».
Отцу и братьям, всем соседям сказала: «Больше бить лося не будем».