— Вашему шумному веселью приходит конец, — сказал лейб-медикус, сжимая кулаки.
С каким бы удовольствием он сейчас разбил бы в кровь «голштинскую рожу».
— Итак, сударь, вы полагаете, что нашему веселью приходит конец? — спросил наследник не своим, но лестоковским голосом, сиповатым от комического бешенства.
— Да, ваше высочество, полагаю. А что касается до вас, сударыня, — обернулся Лесток к Фике, — то, по моим сведениям, вам не остается ничего другого, как собирать вещи в обратную дорогу.
У Фике подкосились ноги.
Она сказала себе в мыслях: «Ах, Господи; вот к чему привела маму политическая деятельность!» И добавила по-русски, подражая императрице: «Дура!»
Лесток, не разжимая кулаков, вышел из кельи.
— Ну, каково, сестрица, разве я не предсказал, что сегодня тетушка подрумянит вашу маму? — весело проквакал жених, теряющий свою невесту. — Интересно все-таки знать, на ком же они меня в конце концов женят.
Почти всякий из нас, как самый хороший, так и дурной, при известии, что кого-то постигло несчастие, испытывает, помимо воли, чувство удовольствия. И, как это ни странно, но испытываем мы это гаденькое чувство даже тогда, когда несчастье случается с нашим хорошим знакомым, с другом, с родственником. Особенно же удивительно, что чувство это не исчезает даже в том случае, если несчастье, разразившееся над близким человеком, каким-то своим концом ударяет и нас по голове. Само собой разумеется, что мы давно научились, довольно прилично и по возможности быстро маскировать гаденькое чувство — видом огорченности.
Когда несчастье постигает не врага нашего, а доброго знакомого или друга, то обычно, вслед за маскировкой в огорченность, следует самое искреннее и глубокое огорчение.
* * *
Наследник сказал:
— Тсссс! Это шествует тетушка.
Фике, сидевшая на высоком монастырском подоконнике рядом с наследником, нежно прижалась к нему и склонила голову на его плечо.
Юноша взглянул с удивлением на троюродную сестрицу.
Вошла государыня с плохо намазанными бровями, красная и потная от криков, в которых поусердствовала. За ней следовала Иоганна-Елисавета, с глазами и носом, распухшими от слез; видимо, они щедро текли также из отверстий не столь поэтических.
Фике с первого взгляда поняла, что слова медикуса о дорожных чемоданах были сказаны не на ветер: глаза и нос цербстской княгини, распухшие от слез, свидетельствовали о буре и, по всей вероятности, о кораблекрушении.
«Судя по маминому жалкому виду, ей здорово попало», — подумала Фике, получая почти наслаждение от этой мысли.
Ошибкой было бы считать Фике очень плохой дочерью.