Екатерина (Мариенгоф) - страница 70

И часто-часто стала крестить.

— Ну, Христос с тобой, девочка.

И кони рванули легкие сани.

И метель орала русские песни.

2

Когда на зудящей коже племянника высыпали красные пуговки, Елисавета стала надавливать их пальцами — тут, там, здесь. Пуговки исчезали.

— Да, воспа, — строго сказала императрица.

Глаза ее были сухи.

Через несколько дней у Петра Федоровича, вместо лица, уже была страшная гнойная маска. Распухший язык, роняя вонючую слюну, торчал изо рта, как гнилая редька.

Страдания, поистине, были невыносны. С хрипом, в изнеможении телесном, гнойный племянник слал мольбы — кончить его, зарезать, приколоть.

Или поносил «проклятую Россию».

Елисавета, денно и нощно сидящая у оспяной постели, отчаялась в Господе.

«Ох, бедствию подвергаемся. Коли помрет племянник, хоть рожай империи наследника. От Алеши, от бандуриста маленького, что ль, рожатъ-то? А если бабу дашь? Только танцевать, дура, станет. Протанцует, дура, отечество».

И, пылая огнем и пламенем, вскакивала со стульца и с глазами, готовыми к пролитию слез, бросалась, сжав кулаки, на перепуганную Богородицу, что висела в золотой ризе на стене среди мерцающих лампад.

Гнойное мясо с вонючей постели хрипело проклятия России.

Деревянная Богородица, в страхе перед осатаневшей государыней, прижимала к груди своей упитанного розового младенца.

«Ох, будет тебе, матерь, по делам!» — и дочь Петра обрывала лампаду и стаскивала икону со стены и швыряла ее в угол и рычала на нее устрашительными клятвами и похабными словами и загибами, от которых бы пришел в удивленностъ даже такой великий ругатель, как бомбардир Петр Алексеев.

3

В Петербурге по приказу, оставленному императрицей, Иоганну-Елисавету отделили от дочери.

«Растасовали — и хорошо», — заключила Екатерина и забыла о существовании матери, хотя и оказывала ей внимательности, встречаясь ежедневно.

Разделены они были не улицами, но общей залой: в кавалерском придворном доме, стоящем близ дворца, мать разместили справа от лестницы в четырех комнатах, обтянутых красной и голубой материей, а дочь слева от лестницы в четырех комнатах, тоже обтянутых красной и голубой материей.

— Дух мой в Хотилове: у постели его, — говорила Екатерина графине Румянцевой и не врала, если только можно назвать «духом» — беспокойство мысли.

В морозную январскую пятницу, когда кислое чухонское солнце вздумало притворяться природным рассейским, пришла в Петербург из оспяного дворца весть, которую засиявшая Екатерина боялась назвать доброй: «Боже упаси, спугнешь».

А во вторник великая княгиня уже танцевала, как обычно: утром с семи до девяти, после обеда с четырех до шести и часть ночи.