Вот идет человек. Роман-автобиография (Гранах) - страница 142

Это было в Пизе, в Пизе с ее падающей башней, которую хорошо видно с вокзала. Там перед заграждением тоже стояли люди, и мы говорили с ними — к тому времени мы уже выучили итальянский. Грузная женщина за сорок, чья-то мама с большими добрыми глазами, полными слез, жалела и оплакивала нас: «Niente scrivere alla famiglia, ах бедные, бедные prigioneri di guerra![25] Так долго вдали от дома! Так долго не видели матерей и невест, сестер и жен!» Рядом со мной стояла молодая женщина, чуть старше двадцати, в темной чистой одежде. Ее нежное лицо оливкового цвета словно светилось изнутри, черные волосы были гладко зачесаны назад и собраны в узел, а большие, удивленные серые глаза окаймляли такие длинные черные ресницы, что им позавидовала бы любая киноактриса. Тут же стоял мальчик, дитя улицы, босой и оборванный. Пленные то и дело посылали его что-нибудь купить. Он исчезал и возвращался, снова убегал и снова возвращался и приносил хлеб, сыр, салями, а то и оплетенную бутыль кьянти и получал за свои услуги пару сантимов. Он уже вспотел от волнения. Снова и снова он бежит со всех ног и возвращается обратно, а часовой смотрит на это сквозь пальцы. Я достаю последние две лиры: «Эй, мальчик, принеси мне тоже бутылку кьянти и сыра и хлеба на сдачу». И мальчик уносится прочь, но на этот раз задерживается, раздается гудок, охрана закрывает двери, и взгляд сероглазой красавицы с длинными ресницами теперь лучится теплом, «мама» плачет, всхлипывает и сморкается в фартук, поезд трогается. Девушка с гладко зачесанными волосами медленно поднимают изящную руку, машет и впервые, словно совершая нечто греховное, улыбается, так что становятся видны два ряда блестящих белых зубов. Поезд набирает скорость, и «мама» теперь плачет так безутешно, точно мы ее родные дети, с которыми ее разлучают. Красавица с длинными ресницами обольстительно смотрит нам вослед, а мальчишка с вином, сыром и хлебом так и не возвращается! Встреча с тремя поколениями — расчувствовавшейся мамой, соблазнительной красавицей и бессовестным уличным мальчишкой — произвела на нас глубокое впечатление. Было ли это происшествие типично итальянским? Разве не могло то же самое произойти у меня на родине? Разумеется, могло! Во всем мире — все одно и то же. Те, кому мальчишка принес их заказ, налили нам в утешение по глотку вина и дали по куску сыра, не переставая подшучивать над нами из-за нашей неудачи.

Мы ехали все дальше на север, сутки напролет, пока однажды ночью нас не выгрузили в городке Аоста, что в одноименной долине, отделяющей Италию от Швейцарии и Франции. Здесь мы увидели горы — Вальпеллин, Сен-Бернар, Монблан и Парадизо. Эти горные великаны с их вечными снегами могли стать для нас воротами, ведущими к свободе! Нас передали конвою, который должен был сопровождать нас до Конье — деревушки под Аостой, где мы должны были строить дороги для новых рудников. Был там итальянский фельдфебель, который выполнял функцию переводчика. По-немецки он говорил свободно, но так как наш дивизион состоял из украинцев, поляков, хорватов и словенцев, меня приставили к нему помощником. Вскоре мы шагали с ним рядом по узкой горной тропинке к месту назначения и вели интересный разговор. Итальянского переводчика звали Лудовико Мерло, он был сержантом ландштурма, а в Аосте ему принадлежали две гостиницы — «Отель де Поста» и «Отель ла Корона». Он был невысоким щуплым мужчиной за сорок, с добрыми умными голубыми глазами и аккуратно подстриженной остроконечной бородкой. Говорил он с выражением, словно выступал на публике, и, видно, был рад освежить свой выученный в Германии немецкий. «Как ты относишься к войне?» — спросил меня «вражеский» фельдфебель и переводчик, с которым я с первых минут почувствовал такую тесную связь, как будто был знаком с ним уже много лет. «К войне, я? Я знавал занятия и получше! Я хорошо отношусь к Шекспиру, но не к войне, которая заставляет меня убивать людей или умирать от их пуль, вместо того чтобы заниматься профессией, что могла бы приносить радость мне и другим». «Да уж, — отвечал Мерло, — если бы мы встретились в окопе, то стреляли бы друг в друга, а здесь ведем поучительные беседы. Нас, простых людей, видишь ли, никогда не спрашивают, чего мы хотим. Всегда эти важные господа! Они не только пьют наши самые хорошие вина, спят с самыми красивыми женщинами и живут в замках, но и посылают нас на смерть, когда им заблагорассудится. Взгляни на моих соотечественников, которые вас охраняют, и на своих людей, которые идут за нами. Если ты их спросишь, то все они скажут, что хотят домой, в свою мастерскую или на свой крестьянский двор, у каждого есть семья, профессия, дом, где он делает полезную работу. Но однажды всем им сказали бросить все и идти убивать или погибать! Если два соседа не могут решить спор и дело доходит до драки, то они идут к судье, и тот наказывает зачинщика. Но если между собой не могут договориться важные министры, то они развязывают войну. Устраивают массовые убийства. Если какой-нибудь голодный бедолага украдет хлеб, его посадят в тюрьму; если пьяный разобьет окно, его заставят платить штраф; если кто-нибудь совершит убийство, его казнят; но когда эти важные господа совершают сотни, тысячи, миллионы убийств, они называют это войной и не считают нарушением закона. Этих поджигателей войны следовало бы наказать по совести! Разве это не позор, кода взрослые люди не могут найти другого выхода, кроме как раз в двадцать-тридцать лет разрушать все то, что с таким трудом было построено? Не говоря уже о вдовах и сиротах!» Так говорил мой «враг» — охранявший меня итальянский сержант. Мне никогда не доводилось слышать, чтобы так говорил какой-нибудь австрийский фельдфебель. Потом он спросил меня: «А как тебе нравится в Италии?» В ответ я рассказал ему о встрече с рыдающей «мамой» и мальчишкой, исчезнувшим с двумя лирами, и красавицей с гладко зачесанными волосами и серыми глазами с длинными ресницами — самыми красивыми глазами в мире! «Да, — улыбнулся Лудовико, — все матери во всем мире плачут от этой войны. А убыток, нанесенный мальчишкой, ты сможешь восполнить здесь. Здесь у тебя будет вдоволь вина и еды, потому что я заведую кухней для офицеров и инженеров, а ты будешь мне помогать. Что касается самых красивых в мире глаз, — сказал он, — то здесь ты ошибаешься. Знаешь, я долгое время работал официантом в Берлине, и там у меня была Анна. Господи Боже мой, Анна!» Он вдруг прервал себя на полуслове и словно прислушивался к своим воспоминаниям: «Анна! Вот у нее были глаза! Конечно, у итальянок глаза тоже красивые, но таких глаз, как у моей Анны, нет даже в Италии!»