Сара (Мерас) - страница 37

Трубы где-то ржавеют, подумала она. Замуровали и бросили. Никому нет дела. А может, не трубы. Может, бак, может, это напорный бак на крыше ржавеет. Может, и бак. За ним ведь тоже никто не смотрит.

— И ты не волнуешься? Не боишься… за сына… Может, где-то истекает кровью… Может… может, в плену… с отрубленными руками… раздробленными ногами… А вы… ты с Йоной… яичницу жрете, пьянствуете!..

— Йона не приходил еще, — по-прежнему глядя на текущую из крана бурую струйку, сказала Сара.

Мара встала:

— Да, правда… Ты говорила…

34.

— Да, я говорила… Правда, — повторила за нею Сара.

— У тебя есть… друг?

Она покачала головой.

Мара минуту молчала, тяжело думая о чем-то своем.

— Скажи мне правду… Шмулик был? Приходил? — спросила она. — Он меня больше не хочет знать?

Сара вновь покачала головой.

— Так почему здесь две бутылки?

Сара не ответила.

— И откуда этот солдатский запах масла?

Сара молчала.

— Неужели ты?.. — выдохнула Мара и поперхнулась словом.

Будто ей рот зажали.

А когда наконец обрела дар речи, сказала ясно, громко, холодно:

— Гуляешь?

— Ага…

Мара навалилась крепкой девичьей грудью на малый кухонный столик, и ее прямой тонкий носик нацелился в лицо Сары:

— Муж на войне, сын на войне, а ты… со стариками-резервистами валяешься? Господи…

Ответа не было.

Но она и не ждала.

— И меня тому же учишь? Жаль, говоришь, что я с майором не переспала, да?

Мара на миг умолкла, потом опять завелась:

— Это тебе, тебе жалко! Мне-то не жаль. Я молодая! Тебе жаль, тебе, тебе, тебе, потаскуха. Состарилась! Что может быть непотребнее старой шлюхи!?

Мара замолчала. Схватила бархатную бутылку, и красное горлышко глухо застучало о край глиняной чашки.

Одну чашку подвинула Саре, другую сама схватила обеими руками.

— Выпьем, да? За свободную любовь!

Надо же, какие девчонки пошли крикливые, подумала Сара, берясь за чашку. И чего они такие горластые, почему?..

То ли потому, что молоды.

То ли потому, что солдатки?

35.

Почему она сказала этой девочке, которая снова стоит перед нею, молча размахивая руками и беззвучно открывая и закрывая рот, почему сказала ей, что Йона не приходил, — и сама не знала.

Вчера с ним встретилась.

Сегодня рассталась.

Сидели за столиком.

Вдвоем.

В бистро возле моста Сен-Луи, на нижнем острове, может, и само бистро называлось Сен-Луи, и длинная, узкая, прямая уличка — чего доброго, тоже Сен-Луи — шла через весь остров. Вчера вечером бродили по этой уличке, прошли ее из конца в конец — зигзагом, от одного тротуара до другого и обратно, потому что через каждые несколько шагов светились витрины, широкие и узкие, яркие и тусклые, а на витринах были выставлены какие-то платья, ремни, галстуки и картины, картины, и чернели на разноцветных картинах и афишах имена незнакомых художников, а прохожих не было, странно, им не встретился ни один прохожий, только возле еще открытой лавочки, без окон, без дверей, — может, так казалось, а может, было так и на самом деле, — пожилая женщина покупала сыр, которым была буквально забита вся лавчонка: на стеллажах вдоль стен и на широченном прилавке, занимавшем чуть ли не всю ту лавочку и выпиравшем на тротуар, громоздились сплошь одни сыры, желтые, красные, белые, зеленые, покрытые серыми или зелеными прожилками головы сыра, а был еще сыр в коробках — продолговатых, овальных, квадратных, и они остановились у прилавка и, показывая пальцем, купили кусок одного, другого и еще третьего сыра, а потом еще три пестрых коробочки с серебряными кубиками, где на этикетках смеялись коровы — красная, зеленая и синяя, потому что, наверное, очень вкусными были сырки у этих смешливых коровок.