Что же могло заставить Гинзбург прекратить работу над «Рассказом о жалости и о жестокости» и ослабить поразительную мощь этого текста при работе над более обобщенными, историографическими «Записками блокадного человека»? Можем ли мы найти решение, которое устранит нестыковку между уверениями Гинзбург, что в блокаду раскаяние играло стержневую роль, и тем фактом, что в ее «Записках», где все остальное описывается детально, почти нет подробных описаний раскаяния? Рассматривая эти вопросы, я затрону проблему жанра, которая тяготела над читательским восприятием «Записок» с их первой публикации. Во всех научных работах Лидии Гинзбург о промежуточной литературе – например, в ее книге «О психологической прозе» – интерес к жанру подчинен главной теме, которая ее интересовала, – концепциям человеческого характера и личности, а также открытию или отражению этих концепций в литературе. Расщепление разных аспектов пережитого на «Записки блокадного человека» и «Рассказ о жалости и о жестокости» отражает сложноустроенные представления Гинзбург о персонаже в литературе и истории ХХ века. Сравнение этих текстов проливает свет на ее новаторский подход к персонажу – то, что она пытается поощрять нравственную ответственность, одновременно отражая образ крайне фрагментированного, разделенного в себе субъекта. В документальных повествованиях Гинзбург самоанализ борется с психологическим саморазоблачением, а приверженность принципам литературы факта успешно сопротивляется нелюбви к автобиографическому письму.
Вина и история: герценовская модель
Вполне очевидно, что «Записки блокадного человека» вдохновлены такими литературными произведениями, как «Война и мир» Льва Толстого и «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста. Так, Гинзбург начинает свой текст с мысли Льва Толстого, согласно которой поступки, совершаемые по личным и даже по эгоистическим мотивам, могут приобрести общенационально-историческое значение ввиду того, что они вносят свой вклад в победу на войне. Параллель между 1812 и 1941–1944 годами (то есть периодом блокады Ленинграда) становится оправданием того, что Гинзбург исследовала, как люди переживали борьбу за более высокое положение в обществе. Первую часть «Записок» Гинзбург завершает отсылкой к Прусту. Она сравнивает акт письма с вновь обретенным, «найденным временем»: «В бездне потерянного времени – найденное»[938]. (Гинзбург больше нравился вариант перевода «В поисках потерянного времени». Им-то она и оперирует тут. См. также «Выиграли время» в «Дне Оттера»: «Мы, потерявшие столько времени, – выиграли время».) Ее повествование – хроника выздоровления одного интеллектуала, подводящая к выводу, что напрасный (блокадный) круг эгоистических телодвижений, совершаемых исключительно ради выживания, вот-вот будет прорван. Она воздерживается от попытки усадить своего героя за работу над этим повествованием – слову «человек» в названии «Записки блокадного человека» она сознательно придает амбивалентный смысл. И все же мне кажется, что важнейшая для «Записок» модель документальной прозы и исторической авторепрезентации – «Былое и думы» Герцена. Исследователи неоднократно писали об огромном влиянии «Былого и дум» на автобиографические саморепрезентации русских интеллигентов, занятых претворением личного опыта в исторические свидетельства. Влияние Герцена можно обнаружить в развитии и популяризации группового сознания, особой разновидности катастрофического историзма и в самом жанре «записок»