Егорыч повесил ватник на сук и, оставшись в меховой поддевке, легким походным топориком рубил дрова. Я достал из рюкзака котелок и пошел по воду.
Монгой был полноводен, бурлив и совершенно чист. Лишь кое-где появились первые забереги: стоял октябрь, но был он теплым на диво.
Вскипятив чаю и наскоро закусив, мы решили, пока не стемнеет, обойти поляны по левому берегу, где среди ерников, на голубичнике, перед заходом солнца могли кормиться косачи.
Два часа поисков ничего, однако, не дали. Только по возвращении, уже перед самым зимовьем, неожиданно подняли черного петуха. Впереди шел Егорыч, он и стрелял. Я поздравил его с первым трофеем.
II
Опять похрустывал костер. Вкусно пахло из котла. Курился чай. Он давно поспел, и похлебка была готова, а нам все не хотелось уходить в избушку. Потому, видать, что догорали последние теплые вечера, когда можно вот так посидеть у костра; потому что вообще хорошо, когда ты разжег костер и никуда не нужно спешить, и ничем не заняты мысли, кроме того, о чем думается само собой, что, подобно теплу от костра, входит в тебя, чтобы долго потом согревать.
Растопили в зимовье. Печурка поначалу зафыркала, курнула дымком, но вскоре успокоилась, подобрела. Егорыч знай подбрасывал дровишки.
— Ну вот, изба оттаяла, — сказал он. — Можно к супу приступать.
На полке, над столом, он пристроил огарок свечи, — вместе с пачкой соли, чаем, спичками и двумя луковицами оставленный теми, кто был здесь до нас, — принес котел с варевом, вынул из мешка ложки, кружки. И сразу преобразилось наше жилище, стало в нем тепло и уютно, совсем по-домашнему. Хотя, нет, тут все иначе. Когда к запаху похлебки, терпкому аромату чая и хлебному духу примешиваются запахи дыма и земли, сена, мха и хвои, — это создает совершенно особое сочетание; когда потягиваешь кипяток из кружки, когда в печке потрескивают сучья, а за стеной тайга, темень, и мороз крепчает, и на много километров ни души, — это, скажу я вам, совсем не то, что чаевать где-нибудь в коммунальной квартире, совсем другой вкус…
После ужина я взялся протирать ружья. Егорыч, стянув яловые сапоги, дремал. Он сидел на топчане в носках, обхватив руками колени, — маленький и сучковатый. Снежным комом белела в полумраке его большая косматая голова. Глаза были полузакрыты.
— Угадай, — неожиданно спросил Егорыч, — сколько лет этой избушке?
— С десяток, поди, будет?
— Бери больше. Она половину моего прожила… И вот сейчас я думал о том человеке, который ее срубил. Пришел, срубил и — ушел. Может, уехал далеко. Может, его давно и в живых нету. А зимовье стоит. И кого бы сюда ни занесло — он всегда согрет, укрыт от непогоды. Знаешь? Я бы тоже взял однажды пилу, топор и где-то в тайге срубил такое же зимовье, чтобы и от меня кому-нибудь через много лет было тепло. Одобряешь, а?