Дед Митроха искренне удивился:
— Для чего тебе? Верующий, что ль, молиться будешь?
— Собираю. Для коллекции.
— А… Да откуль им быть-то, иконам? Их еще в двадцатых годах почти все повыкидывали.
— Во всей деревне ни у кого нету?
— Не знаю, — пожал плечами старик. — Это надо походить, поспрашивать. Может, у какой прижимистой да хитрой бабки и уцелели.
— Усек. Поспрашиваю. Сейчас картошку отволоку и прошвырнусь по деревне… В подполье, говоришь, лезть надо?
— Бона, за печкой. Ныряй.
Парень боком протиснулся в проем, скрылся под полом.
— Из левого угла бери, — предупредительно сказал старик, наклоняясь над лазом. Там самая хрушка́я… Не стесняйся, полный рюдзак набирай, чтоб на всю путешествию хватило. Картошка добрая, рассыпчатая. Съедите за милую душу.
Потом он помог парню взять за спину, на обе лямки, под завязку нагруженный рюкзак, проводил городского гостя за ворота. Тот обернулся:
— Даже стыдно столько картошки задарма уносить. Ну чем бы тебя, дед, отблагодарить?.. Во, вспомнил. — Парень сунул руку в карман с нашлепками, подал старику плоскую пластмассовую катушку. — Возьми. Японская леска. Надежная. Любого ленка держит. Сам не раз испытал.
— Но, японская, говоришь? Не откажусь, возьму. — Дед Митроха подержал на ладони прозрачную катушку, нашел конец лески, дернул, потянул ее, посмотрел на свет, прищурив левый глаз. — Эх, добрая леска! Светлая, как слеза. Такую в воде совсем не видно… Да только мне она уже без надобности. Нарыбачился, за свою жисть набродился досыти. Теперь остался, считай, без рук, без ног. К реке и не подхожу. Чуть где сыростью хватило — все кости ломает, выкручивает… Полуатрит, — ввернул старил для убедительности ученое словцо. — Законал он меня в эту зиму. Думал — пропаду.
— Ну ничего. — Парень ободряюще похлопал старика по плечу. — Леска пригодится. Не тебе — так сыновьям твоим или внукам… Бывай, дед.
— А с Бороной все ж таки поосторожней, — напоследок снова не забыл предупредить старик. — Проходить будете — левого берега держитесь, там камней помене и не так шибко несет. А серединой, по стрежню, и не думайте проскочить — враз опрокинет. Может и вовсе закупать. Черемная наша — такая. Сурьезная река.
— Ничего, дед. Мы всякие реки видали. Нас не закупает.
— Ну-ну, глядите.
Перед тем как Ефросинье прийти с работы, дед Митроха неторопливо и умело наладил самовар: дал ему дымком изойти в сенях и вскипеть, а когда уголья притухли — внес в избу и поставил на законное место, на середину кухонного стола. Сел у окна в ожидании невестки с внуком да в невеселом раздумье о том, что вот пришел, скоро догорит закатом над хребтами и еще один день жизни… И услыхал выстрелы — хлесткий, уверенный дуплет из дробовика. Стреляли неподалеку — у реки, напротив околицы. «Наверно, эти, читинские, по утчонкам палят, забавляются, — решил старик. — Боле некому. Наши все — на посевной». Он устало, без интереса, посмотрел на улицу… И тотчас из низины, от ключа, донесся грубоватый и зычный — чуть не на полдеревни всегда слыхать — голос Федосьи. Она стояла с коромыслом на плече и, оборотясь туда, в сторону реки, что-то выкрикивала, — что она кричит и кому, старик понять не мог. Потом Федосья погрозила в пространство кулаком и быстро пошла обратно, домой. Перейдя улицу и увидев деда Митроху в окне, поставила ведра на землю, у самой его избы, всполошенно замахала руками: