Семь столпов мудрости (Лоуренс) - страница 420

Я был на своей Газале, старушке-верблюдице, что снова была в великолепном состоянии. Ее верблюжонок недавно пал, и Абдулла, ехавший рядом со мной, снял с маленького тела шкуру, высушил и вез за седлом. Мы выступили хорошо, благодаря пению Зааги, но через час Газала высоко подняла голову и начала неловко переступать, поднимая ноги, как в танце с мечами.

Я пытался понукать ее, но Абдулла бросился рядом со мной, взмахнул покрывалом и выскочил из седла, держа в руке шкуру верблюжонка. Он упал на землю, отбрасывая камешки, перед Газалой, которая замерла с тихим стоном. Абдулла расстелил маленькую шкуру перед ней на земле и наклонил ее голову. Она прекратила плач, три раза скользнула по сухой коже губами, снова подняла голову и, всхлипнув, пошла вперед. Так бывало по несколько раз на день, но потом она, казалось, забыла свое горе.

В Гувейре у Сиддонса ждал аэроплан. Нури Шаалан и Фейсал требовали меня сейчас же в Джефер. Воздух был разреженным, много было воздушных ям, и мы чуть не врезались в гребень Штар. Я сидел, раздумывая, грозит ли нам крушение, почти надеясь на это. Я был уверен, что Нури откажется от нашей бесчестной, половинчатой сделки, исполнение которой было еще более нечистым, чем замысел. Смерть в воздухе была бы чистым избавлением; но я вряд ли рассчитывал на это — не из страха, потому что я слишком устал, чтобы бояться: не из предрассудка, потому что наша жизнь, по моему мнению, абсолютно принадлежат нам, мы вправе сохранять ее или отдавать: но из привычки, потому что в последнее время я рисковал собой, только если это было выгодно нашему делу.

Я был занял тем, что собирал свой ум воедино; и, как обычно, инстинкт и разум вели жестокий бой. Инстинкт говорил «умри», но разум утверждал, что умереть — всего лишь освободить дух от привязи и отпустить его на свободу; следует же искать некоей духовной смерти, медленной растраты ума, чтобы утопить его ниже уровня этой запутанности. Несчастный случай был бы большей подлостью, чем намеренная вина. Если я, не колеблясь, рисковал жизнью, зачем возражать против того, чтобы ее запятнать? Но жизнь и честь казались разными категориями, и одно не обменивалось на другое: что до чести, разве я не потерял ее год назад, когда уверял арабов, что Англия сдержит свои клятвенные обещания?

Или честь подобна листам Сивиллы[116] — чем больше потеряно, тем драгоценнее то немногое, что осталось? И часть равнозначна целому? Моя скрытность перед самим собой не оставляла мне ответственности, игравшей роль арбитра. Разгул физической работы всегда кончался стремлением к еще большей, в то время как вечное сомнение и вопросы не закручивали мой ум в головокружительные спирали и не оставляли мне места для мысли.