Но в той реальности, где она застряла, она не оставила пиццу на тарелке. Она подняла ее лопаткой и – Ошибка #4, Огромная Ошибка, то необратимое действие, которое предрешило судьбу Генри, о котором она будет сожалеть, которое будет вспоминать каждый день своей жизни, – сняла пиццу с красивой тарелки, переложила на бумажную тарелочку, которую можно было взять в машину, и позвала: «Генри, обувайся! Мы поедем на последний сеанс в “Субмарину”». Закидывая вещи в машину, она с болью подумала о красивой сервировке стола, отблесках на бокалах, и была уже готова повернуться и забежать в дом, но надменная улыбка той женщины, ее глупая серебристая стрижка-боб всплыли в сознании, терзая ее, и она этого не сделала. Просто сглотнула, сказала Генри поторопиться и постаралась думать о завтрашнем дне. Завтра все будет иначе.
В то же время она пыталась загладить нерешительность. Она привезла с собой вино и конфеты, чтобы отпраздновать у ручья. К половине десятого, когда они вернутся домой, она будет слишком уставшей для запланированных торжеств и не простит себе, если позволит этим презренным демонстрантам все испортить. Обычно она не позволяла Генри смотреть «Барни», который называла фастфудом для мозгов, и усаживала его подальше от иллюминатора с телевизором. Но в тот день, в качестве награды, она устроила так, чтобы он сидел рядом с ТиДжеем и смотрел. Она попросила Мэтта помочь Генри, но тот казался нервным, и она решила не навязываться, поэтому залезла и усадила его сама, прикрепила кислородный шланг к вентилю, надела ему шлем. Потом сказала Генри хорошо себя вести, хотела поцеловать его в щеку и взъерошить волосы, но он уже был в шлеме, так что она вылезла из камеры и ушла. Как выяснилось позже, тогда она в последний раз видела Генри живым.
Десять минут спустя, сидя у ручья и наконец пригубив вино, она подумала, как Генри отреагировал на то, что она не осталась на сеанс. Он ненавидел этот шлем, закашливался, твердил, что кольцо душит его, но все его лицо выражало облегчение. Он был счастлив. Спокоен. Целый час свободы от нее, матери, которая никогда не бывает довольна, все время ругается. Она отхлебнула еще вина и ощутила, как его кислая прохлада обжигает, а потом успокаивает ее загрубевшее горло. Элизабет подумала, как бы она хотела сорвать с него шлем, как только он выйдет, обнять его и сказать, что она его любит и скучала. Потом рассмеяться и добавить, что да, глупо скучать, когда они расстались всего на один час, но она все равно скучала.
Алкоголь помчался по артериям, наполняя поры теплом, щекоча словно оттаивающие изнутри пальцы, и она подняла глаза к небу, постепенно становившемуся темно-фиолетовым. Она задержала взгляд на пушистом облачке, похожем на клочок хлопка, идеально белом, как взбитая глазурь, и подумала, как завтра она сможет испечь капкейки на завтрак. Генри спросит, в честь чего это, а она рассмеется и ответит, что у них праздник. Она скажет, как редко это показывала, может, вообще никогда, но он ей очень дорог, она его обожает, и любовь и тревога за него свели ее с ума, а теперь у них начинается новая, гораздо более спокойная жизнь. Не идеальная, конечно. Идеального вообще ничего не бывает, но это не страшно, потому что у нее есть он, а у него – она. И может быть, она обмакнет палец в глазурь и намажет ему нос, просто чтобы сделать глупость, а он улыбнется, широкой детской улыбкой, с щелью между верхними зубами, с тонкой белой полоской там, где прорезался новый зуб. Потом она поцелует его в щеку, не просто клюнет, а прижмется губами к пухлой щеке и крепко стиснет его, и будет наслаждаться моментом столько, сколько он позволит.