Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма (Голдберг) - страница 78

Характерно, что при первой публикации это стихотворение было построено не как диптих, а как триптих; в изъятой центральной части, связующей современный Петроград первой строфы с архаической мифологической реальностью второй, говорится об «Александрийских тополях» этого города. Но прежде чем продолжить свое путешествие в александрийскую эпоху, Мандельштам должен нейтрализовать власть дионисийского хаоса. Это наконец происходит в стихотворении 1918 г., где концертное исполнение романсов Шуберта приводит — через ряд ассоциаций — к чему-то, что поначалу кажется торжеством дионисийского начала: «И сила страшная ночного возвращенья — / Та песня дикая, как черное вино <…>»[364]. Но неожиданно это дионисийское возвращение приравнивается к призраку-двойнику: «Это двойник — пустое привиденье — / Бессмысленно глядит в холодное окно!» Дионисийство сводится к наваждению, обманчивому и не влекущему за собой последствий; исступленное раздробление личности оборачивается лишь романтическим ощущением двойственной природы человека.

Если мандельштамовская история культуры в «Tristia» — это действительно инверсия культурной траектории, предложенной Ницше, то трагическая и александрийская эпохи должны в книге соприкоснуться в переломном моменте, опознаваемом как «настоящее». Несмотря на фундаментальную нелинейность книги Мандельштама, вырастающую из ее органической структуры — а почему бы, в конце концов, «тропинкам мистерии» («Пушкин и Скрябин») не петлять на пути к цели? — есть в центре «Tristia» несколько стихотворений, которые ярко обозначают этот настоящий момент. Особенно выделяются в этом отношении пророчества из стихотворения «Кассандре» (1917), знамения из «Среди священников левитом молодым…» (1917) (пусть в этом случае момент расплаты и наступает в контексте ретроградного времени) и, наконец, «Сумерки свободы» (1918) — их «огромный, неуклюжий, / Скрипучий поворот руля»[365].

Последнюю большую часть «Tristia» можно понимать как мандельштамовскую дань александрийской культуре. В любом случае психология его стихов в целом меняется весьма существенно[366]. Вместо того чтобы, подобно ницшеанскому трагическому человеку, открыться бездне, лирическое «я» Мандельштама стремится воздвигнуть идиллическое культурное сооружение над окружающей его зияющей опасностью. Набравшись личного опыта войны и разрушения, он теперь пытается усмирить в своей поэзии фурий, столь гибельно вырвавшихся на свободу.

Из описания александрийства в «Рождении трагедии» Мандельштам берет два ключевых элемента. Это — «жажда идиллии» и культура оперы, которая эту жажду удовлетворяет. Жажда идиллического, пронизывающая многие стихи последней части «Tristia», полнее всего выражена в стихотворении 1919 г. «На каменных отрогах Пиэрии…»