Пушкин — либертен и пророк. Опыт реконструкции публичной биографии (Немировский) - страница 85

Объединение (или недостаточно последовательное разграничение) дневниковой и мемуарной прозы Пушкина в некое синкретическое целое есть ошибка, которой не удалось избежать почти никому из издателей Пушкина, воодушевлявшихся ложной идеей о существовании некоего единого замысла автобиографии Пушкина и рассматривавших произведения (в основном незавершенные) автобиографического содержания, но различной жанровой природы как ступени на пути к реализации этого проекта. Единственным, кому этой ошибки удалось избежать, был Б. В. Томашевский, четко отделивший в своем малом академическом издании дневниковую прозу от мемуарной. Такого разграничения следовало бы придерживаться и составителям нового академического собрания сочинений Пушкина.

Два «воображаемых» разговора Пушкина

Восьмого сентября 1826 года, после разговора императора Николая с Пушкиным, закончилась его ссылка. С этого момента изменился не только статус Пушкина, стала меняться его социальная роль: из поэта-бунтаря, ссыльного, друга декабристов и т. д. он стал превращаться в «друга монархии», свободного не только от полицейского надзора, но и, как опрометчиво показалось в тот момент, от цензуры. Роль эта была непривычна для автора «Кинжала», тем более что еще незадолго до решающих сентябрьских событий, 14 августа 1826 года, оправдываясь перед Вяземским за «холодность и сухость» письма, адресованного императору, Пушкин писал: «Иначе и быть невозможно. Благо написано. Теперь (после казни декабристов. — И. Н.) у меня перо не повернулось бы» (XIII, 291). Но вот проходит меньше месяца, и, как свидетельствует современник, «государь принял его ‹Пушкина› с великодушной благосклонностью, легко напомнил о прежних проступках и давал ему наставления, как любящий отец»[338]. Мнение о том, что Пушкин «осыпан милостивым вниманием» императора, расходится настолько широко[339], что поэт вынужден объяснять как публике, так и самому себе, что эти «милости» не были получены в результате моральных уступок с его стороны.

Между тем определенная двойственность в поведении поэта по отношению к власти имела место на протяжении всего последнего года пребывания его в Михайловском. Так, с одной стороны, в письмах к друзьям Пушкин не раз заявляет о своей близости к декабристам: «Что делается у вас в П‹етер› Б‹урге?›? я ничего не знаю, все перестали ко мне писать. Верно вы полагаете меня в Нерчинске. Напрасно, я туда не намерен — но неизвестность о людях, с которыми находился в короткой связи, меня мучит» (П. А. Плетневу, вторая половина января. — XIII, 256); «Мне сказывали, что А. Раевский под арестом. Не сомневаюсь в его политической безвинности ‹…› Узнай, где он и успокой меня» (А. А. Дельвигу, двадцатые числа января 1826 г. — XIII, 256); «В Кишиневе я был дружен с майором Раевским, с генералом Пущиным и Орловым. Я был масон в Киш‹еневской› ложе, т. е. в той, за которую уничтожены в России все ложи. Я наконец был в связи с большею частию нынешних заговорщиков» (В. А. Жуковскому, 20-е числа января 1826 г. — XIII, 257); «Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова» (П. А. Вяземскому, 10 июля 1826 г. — XIII, 286).