Размышления аполитичного (Манн) - страница 53

и «со всей решительностью» понукает человеческий прогресс к чистоте и миру к human freedom and реасе. Со всей решительностью… В самом деле, создаётся впечатление, что и этот мотив, мотив решительности политического литератора, который сегодня на все лады без устали перепевает хор литераторов цивилизации, занимал меня уже тогда, по крайней мере мой интеллект! Ибо если мой политик-монах гремит словами: «О, как я ненавижу эту презренную справедливость, это похотливое всепонимание, эту порочную терпимость противоположностей! Прочь от меня! Велите ей молчать!»; если добавляет, что избран, что вправе знать и всё-таки хотеть, что должен сильным быть, и воплощает собою «чудо заново рождённой естественности»; если задолго до этого, в самом начале пьесы, его преосвященство, кардинал Джованни, шепчет на ушко лейб-гуманисту пикантную новость о том, что мораль снова возможна[44], так это всё в высшей степени новая политика и литература цивилизации, и я прекрасно это понимал. Прекрасно понимал, что на фоне эстета Лоренцо, который со всеми своими грехами отходит в мир иной, политик-христианин Джироламо представляет новое, новейшее, то, чему десять лет спустя суждено будет войти в Германии в большую интеллектуальную моду, то, о чём юношеские, едва сломавшиеся голоса возопят с такой силой, что у нас заложит уши. И если я велел погибающему эстету обратить к политическому победителю минуты слова: «Дух, что славишь ты, погибель есть, а жизнь всей жизни есть искусство!»; если даже разделял это мнение, то, повторяю, собственно мой интерес, потаённые интеллектуальные пристрастия и любопытство всё-таки достались представителю литературного духа и освоенному им трюку посредством «заново рождённой естественности» преображаться в ушлого демагога-теократа…

Позволительно ли в этой связи сказать пару слов и о той попытке написать водевиль в форме романа, которая получила название «Королевское высочество» и, несмотря на крайне индивидуалистическое название, представила собой вместе с тем попытку обрести «счастье» и, пусть не безоговорочно, примириться с «человечеством»? О моём втором романе, который в художественном отношении столь разительно — и, по всем немецким понятиям, отнюдь не выгодно — отличается от своего предшественника, что едва ли можно предположить тождество его автора с автором «Будденброков»? Тут вдруг книга, которая вовсе не «вышла» и не «выросла», книга, довольно далёкая от всего буйно- и дикорастущего, весьма сделанная, опирающаяся на меры и пропорции, попятная, прозрачная, обузданная мыслью — одной идеей, интеллектуальной формулой, которая отражается, напоминает о себе везде, которая по возможности заполняет книгу жизнью и при помощи сотен подробностей пытается создать иллюзию жизни, так, однако, и не достигая первозданной, тёплой жизненной полноты. Это не жизнь — художественная игра. С формальной точки зрения не готика — Возрождение. Это не немецкое — французское. Но внутренне это тем не менее очень немецкая книга — по роду (если и не по форме) своей духовности и этики, своего понимания одиночества и долга… Как бы то ни было, меня не удивило, что французской критике, в той мере, в какой ей любопытно что-то немецкое, «Королевское высочество», его цели, проза пришлись куда более по вкусу, чем немецкой, которая как абсолютно, так и относительно сочла его слишком лёгким — слишком лёгким в смысле требований, предъявляемых в Германии к строгости, тяжести книги, слишком лёгким даже для автора. Заключённый здесь, пусть и не на строгих условиях, пакт с «человеческим счастьем» она, пропустив мимо ушей то новое, что обозначилось в намерениях автора, сочла бесхребетностью и смерила «действие» слишком строгим и деловым взглядом, чтобы не отнести его к разряду семейного чтива. Что ж, я весьма далёк от того, чтобы ломать копья по поводу поэтических достоинств истории о маленьком принце, которого, по всем правилам самого торжественного газетного стиля, женили и сделали народным благодетелем, хотя и сегодня ещё могу себе представить, что старик Анатоль Франс не без удовольствия ознакомился бы с этим «семейным чтивом». Правда, если на артистические достоинства немецкого толка не купились, то поэтические оценили, хоть и не слишком высоко. Однако