После ареста Жоржа и его показаний заговор был подтвержден несомненно, а Первый консул оправдан. Теперь уже не один только Жорж говорил о приезде принца, друзья графа д’Артуа, Ривьер и Полиньяки давали те же показания. Так как принц тем не менее не приехал, они были уверены в его безопасности, потому что его защищал целый Ла-Манш. Безумцы не подозревали, что имелись и другие принцы, не так надежно защищенные, которые могли поплатиться своей кровью за умыслы, возникшие и составленные в Лондоне.
Ах, если бы для посрамления своих врагов Первый консул удовольствовался тем, что имел под рукой! Но, как мы уже сказали, снисходительный в то время к революционерам, он был исполнен негодования против роялистов, возмущался их неблагодарностью и решил дать им почувствовать тяжесть своего могущества. В сердце его, кроме мщения, витало другое чувство: гордость особого рода. Он громко говорил всем и каждому, что Бурбон значит для него не больше Моро или Пишегрю, даже меньше; что принцы, считая себя неприкосновенными, губили, как хотели, множество безумцев разного звания, а сами укрывались за морем; что они напрасно надеются на свое убежище; что пролить кровь Бурбона для него значит так же мало, как пролить кровь последнего игуана, и он скоро покажет миру, до какой степени все партии равны в его глазах.
Никто не смел противоречить ему: Лебрен молчал, Камбасерес также молчал, показывая, однако, то безмолвное несогласие, какое стало обыкновенной формой его сопротивления некоторым начинаниям Первого консула. Фуше, желавший выслужиться, хоть и был вообще склонен к снисходительности, восхвалял необходимость примерной строгости. Талейран, без сомнения, человек не жестокосердый, но никогда не умевший противоречить власти, если только не становился ее врагом, также вторил Фуше. Одним словом, кроме Камбасереса, все потакали гневу Первого консула, хотя в то время он и без того готов был на крайние меры.
Мысль обратить наказание на одних роялистов, продемонстрировав революционерам только милосердие, так сильно укоренилась в уме Наполеона, что он попробовал сделать и для Пишегрю то же, что хотел для Моро. Глубокое сожаление овладело им при мысли об ужасном положении славного генерала, попавшего в общество шуанов, готового потерять по суду не только жизнь, но и последние остатки чести. «Завидный же это конец, — говорили он Реалю, — для победителя Голландии! Но пусть же люди революции так не губят друг друга. Давно уже я думаю о Кайене: это отличное место для основания колонии. Пишегрю жил там изгнанником, он знает страну, из всех наших генералов ему лучше всех удастся основать там большую колонию. Побывайте у него в тюрьме, скажите, что я готов простить ему, что не на нем, не на Моро и не на подобных им я хочу доказать строгость правосудия. Спросите, сколько ему надо людей и миллионов для того, чтобы основать колонию в Кайене, я дам ему их, и пусть он едет восстанавливать свою славу, оказывая услуги Франции».