Александр Первый (Мережковский) - страница 2

В перехваченном тайной полицией и представленном государю письме князь Валерьян называл Аракчеева «гадиной». Князь Александр Николаевич ненавидел Аракчеева; не кланялся с ним даже во дворце, в присутствии государя. Князь Валерьян знал, что за это письмо дядя готов простить ему многое.

— Я всегда полагал, ваше сиятельство, — проговорил он с еще более тонкой усмешкой на слегка побледневших губах, — что заглядывать в частные письма все равно, что у дверей подслушивать…

Старик зашикал, замахал руками.

— Если желаете, сударь, продолжать со мною знакомство, извольте выбирать выражения ваши, — сказал он по-французски.

— Виноват, ваше сиятельство, но, право, мочи нет! Вся кровь в желчь превращается. Я понимаю, что можно здоровому человеку привыкнуть жить в желтом доме с сумасшедшими, но честному с подлецами в лакейской — нельзя.

— Вы, очень изменились, мой милый, очень изменились, — покачал головой дядюшка. — И скажу прямо, не к лучшему: эти заграничные знакомства вам не впрок.

«Успели-таки донести, мерзавцы!» — подумал князь Валерьян. Заграничное знакомство был вольнодумный философ Чаадаев, с которым он сблизился во время своего пребывания в Париже.

— Я вижу, дорогой мой, вы все еще не можете освободиться от самого себя и обратиться в то ничто, которое едино способно творить волю Господню, — проговорил дядюшка и завел глаза к небу. — Как блудный сын, покинули вы отчий дом и рады питаться свиными рожками на полях иноплеменников…

«Свиные рожки — конституция», — догадался князь Валерьян.

Долго еще говорил дядюшка об Иисусе сладчайшем, о совлечении ветхого Адама и воскрешении Лазаря, о состоянии Марии, долженствующем заменить состояние Марфы, о божественной росе[1] и воздыханьях голубицы.[2]

Князь Валерьян слушал с тоскою. «Тюлевый бы чепчик с рюшками тебе на лысинку, и точь-в-точь Крюденерша пророчица!»[3] — думал он, глядя на старого князя.

— Всякая власть от Бога. Христианин и возмутитель против власти, от Бога установленной, есть совершенное противоречие, — кончил старик тем, чем кончались все подобные проповеди.

— А ведь я и забыл, ваше сиятельство, — успел, наконец, вставить князь Валерьян, — поручение от Марьи Антоновны…

Взял со стола сверток, развязал и подал, не без камер-юнкерской ловкости, шелковую подушечку, из тех, какие употреблялись для коленопреклонений во время молитвы, с вышитым католическим пламенеющим сердцем Иисусовым.

— Собственными ручками вышить изволили. Пусть, говорят, будет князю память о друге верном всегда, особенно же ныне, в претерпеваемых им безвинно гонениях.