Жить воспрещается (Каменкович) - страница 24

Долго обдумывал, как провести «операцию». Не просто все это, не просто… Зол на самого себя. Никогда раньше не страдал нерешительностью.

Не выполнить поручение шефа – равносильно измене. В лучшем случае он отправил бы меня на Восточный фронт. Но где гарантия, что он не поручил бы кому-нибудь «ликвидировать» и меня?

Письмо от Анны-Марии, Много нежностей. Обычная для Мартина приписка: пришли ему то, пришли другое…


27 апреля…

Ура! Шеф предоставил мне отпуск на 10 дней! Поеду домой. Жди, Анна-Мария.

Теперь, когда все позади и N. как мы говорим, «вылетел в трубу крематория», хочется записать некоторые подробности. Обычно до перерыва на обед я успевал обработать две партии по двадцать человек. Это в среднем 45-50 выстрелов. Потом шел обедать и уже оставался в канцелярии. Словом, обычное дело. Но в тот вечер мне предстояло совсем другое… У себя дома… Как бы там ни было, а N все-таки немец, коллега…

В ожидании N я убрал ковер из кабинета. Зажег настольную лампу. Поставил на столик бутылку коньяка, рюмку, коробку сигар. Тяжелую хрустальную пепельницу на всякий случай убрал со стола.

И вот N у меня. Вначале он молча расхаживал по кабинету и это меня нервировало. В кармане брюк я то и дело нащупывал рукоятку «Вальтера», чувствуя, что рука взмокла от пота. Приемник работал на средней громкости.

Мы выпили по рюмке. Потом я спросил, как бы между прочим:

– Что там у тебя стряслось?

– Да так… минутная слабость, – ответил он. – Какое-то наваждение…

N сорвался с кресла и снова пошел мерить комнату своими негнущимися ногами. Отвратительно скрипели его сапоги. Когда он оказывался спиной ко мне, трудно было сдержаться, чтобы не влепить пулю в его потную лысину. Потом он снова плюхнулся в кресло, вытер платком лоб и наполнил рюмки.

– Не могу простить себе той выходки…

– Постой, что же все-таки было? – спросил я.

– Что было? Посуди сам: акция уже подходила к концу. Я, конечно, порядком устал. Несколько недобитых шевелилось под грудой трупов. Пока приводили очередную партию, стало тихо. Слышно было только, как осыпается край рва. Черт знает, кому вздумалось оставить на последок женщин с детьми… Трудный был день…

N закрыл глаза и медленно произнес, как бы вслушиваясь в собственные слова:

– Ров почти доверху заполнен трупами! И как геройски умеет умирать большевистская молодежь! Что это такое – любовь к отечеству или коммунизм, проникший в плоть и кровь? Некоторые из них, в особенности девушки, не проронили ни слезинки[12]

Помолчав, он продолжал:

– Нервы мои были взвинчены до предела. Наконец, осталось что-то с три десятка женщин и детей. Когда их подвели ко рву, начался плач, крики – ну, как обычно. Пришлось дать очередь поверх голов. И вот что удивительно: идут ведь на смерть, чего еще бояться? Но автоматная очередь заставила их умолкнуть. Несколько грудных как ни в чем не бывало, сосали материнскую грудь. Муторно стало мне от всего этого. От этой тишины. Чтобы