День берестяной грамоты (Морозова) - страница 3

…Академик Янин неторопливо рассказывал о новых новгородских находках. На столе громоздились ящики со свежевыкопанным хламом: ржавыми стременами и наконечниками стрел, «антропоморфными» фигурками (ну где они там антропоморфность углядели? собака как собака) и удивительно неизящными женскими украшениями из дешевого серебра. Я смотрел на этот древний мусор, на усатый и горбоносый профиль академика, а внутри меня жил и переплавлялся в русский текст герой. Он пил этой осенью — много и безнадежно, звонил кому-то ночью из автомата, даже загремел один раз в полицию. У него (или у автора) пока хватало такта страдать не слишком навязчиво и романтично, вот только постоянная и настойчивая ассоциация с берестяной грамотой меня раздражала. Ну что ему, американцу, до берестяных грамот? Нет же, сравнивает: «Послания из прошлого, не поддающиеся графологической экспертизе…» Тоже мне, «не поддающиеся»! Он хоть раз те грамоты видел?? Вон они стопочкой на столе лежат, заключенные в захватанные стеклянные тиски, и академик берет верхнюю и, близко поднося к глазам, вычитывает древнерусский текст. Текст характерен и состоит из двух слов:

«Семен Бревно»

Исчерпывающе.

…Каюсь, древнерусский — это не мое… И я почти не вслушивался в занудные и заумные тексты, только отдельные слова, вроде «убруса» и «гривны» будили во мне воспоминания школьной поры, и я представлял себе совершенно фентезийных новгородцев — светловолосых воителей с блестящими мечами в руках и деревянным, медовым и золотым городом за спиной. А новгородцы жили своей жизнью, и собирались на дружеские попойки («а с Семена два лукошка меда, с попа — три, с Карпа — одно»), взимали друг с друга долги («а с гостома полотрьидесято гривно серебра»). Вон она гривна, тяжелая, темная и удивительно похожая на деталь какого-то примитивного механизма… И тут прозвучало имя. Морена. Мне немедленно нарисовалось что-то золотоволосое и зеленоглазое, в расшитом цветочками сарафане, но нет, Морена — приближенный князя. Воображение заработало: вот он с князем беседует, да не беседует, лается, и светлый пенистый квас из опрокинутого кубка, и тусклый узкий меч, вон тот самый, что теперь в ящике отдельными ржавыми фрагментами, вот Морена (волосы все-таки светлые, а вот глаза — серо-желтые, непонятные) с кем-то бьется, и тот же меч, но уже коричневый у рукояти и блестко-розовый по лезвию, а вот он в любви объясняется, бездарно и трагически синие глаза, нет, бархатисто-черные, нет, не вижу, вообще не глаза — ироническое сплетение тонких рук и имя — банальней не придумаешь — Марья (ага, вот и академик «Поклон от Морены к Марье»), и стерва она та еще, и свет на ней клином не сошелся (а в оригинале грубо и точно: There is no sun come trough her ass), но куда же теперь от нее деться? Герой все никак не мог привести в норму свои отношения с той, которая никаких норм не признавала, зато описана была зримо и красочно, до всех своих родинок, прыщиков, приторных духов и вечных деревянных побрякушек. Сам-то герой окончательно терялся где-то между своим высоким ростом и пышной каштановой шевелюрой, еще у него были красивые и тонкие пальцы, но это автор явно ввернул в угоду читательницам, я-то видел, что руки у него крупные и самые обычные… Грамоты пошли по рядам. Я рассматривал их очень внимательно, вдруг почувствовав родство с теми, древними и почти не существующими людьми. Что там герой плел про графологическую экспертизу? Вон он Морена — крупно и основательно, и даже я понимаю, что написано, а вот тот самый поп с тремя лукошками — коряво и затейливо, а вот еще какой-то Творимир — неровно и ломко, и холодом почему-то от почерка веет…