* * *
Листья все падали, город потихоньку становился все грязнее и темнее, и роман начал слегка надоедать. Особенно раздражали потуги автора вышибить из читателя слезу. Меня слеза никак не прошибала, а-то точно знал, что все было не так, и не сжимал герой демонстративно-нервных пальцев при разговоре с тем, давным-давно (ха — ну с месяц назад, не больше) предавшим и подставившим, и не бросали они друг другу никаких патетических реплик, и в драку не лезли, а сидели тихонько где-нибудь в кафе и беседовали не о себе, и не выясняли, кто кого предал — и так ясно, что друг друга одновременно, а вспоминали третьего, бывшего некогда в их компании, и пославшего к черту этот Нью-Йорк, и уехавшем куда-то на Тибет заниматься чем-то непроизносимо-восточным… И зачем вместо этого простого и печального диалога автор присочинил другой — напряженный, ненужный, переполненный сленгом и труднопереводимыми каламбурами? И зачем опять впихнул это сравнение с берестяной грамотой?.. А герою снились после этого скандала странные сны, и автор их описывал кратким — nightmares, но ясно было, что снился ему Морена, в компании пьяницы и умницы попа, и Творимира, и Карпа, и друг еще не собрался предать, и меч блестел в лучах солнца, и Марья любила, а не называла себя Ариен и не пыталась учить японский…
…Впрочем, она действительно перестала называть себя этим именем, а бегала по Горбушке в поисках оксфордского японского на CD, собиралась на чайную церемонию куда-то в ботанический сад рядом с ВДНХ, и однажды я встретил ее в «Пути к себе» в компании огромного, волосатого и увешанного странными феньками. Она рядом с ним казалась такой тоненькой и отчетливо прорисованной, хмыкнула мне в лицо, отвернулась и продолжила разговор об «Исе-моноготари», а Ольга покраснела, глядя на меня…
А листья все облетали, и падали на землю дикие и кислые московские яблоки, и все дорога к первому гуманитарному была ими усыпана, и мысли слагались то в смутные подобия хайку, яблоки, яблоки в предгорьях Универа, как надоели студенты! то в банальные кальки с английского…Я переводил уже не взахлеб, как раньше, а вдумчиво и обстоятельно, остыв и перестав раздражаться на автора. Вечерами звонил Ольге и мы вместе подыскивали русские эквиваленты. А героя тем временем несло, несло к пропасти, к окончательному безумию, и зачем-то он полетел в Турцию копать Трою (я-то, дурак, думал, что там после Шлимана делать нечего, а там десять квадратных километров территории — копай хоть всю жизнь), и поругался там в первый же день с каким-то Бураком, и маячил где-то на горизонте Морена со своим окровавленным мечом, и было ведь у нас троих что-то общее — у придуманного археолога, полупридуманного новгородского воина и графоманствующего аспиранта МГУ… Как-то под настроение я взял в Историчке несколько толстых томов от Академии наук как раз про берестяные грамоты и начал с трудом продираться сквозь древне-нечитабельные строчки в поисках Морены. Морены пока не нашлось, зато остальные участники истории обозначились: поп с лукошками меда — иконописец Олисей Гречин, друг Творимир — из богатого и знатного рода Творимиричей, пономарь софийский… Зато Марья — просто Марья, и я вдруг неожиданно понял, что та попойка, о которой читал академия Янин на первом новгородском семинаре была не просто попойкой, а морениной свадьбой…