Жан Расин и другие (Гинзбург) - страница 67

Для других, например для Сент-Эвремона, последствия оказались более суровы: в шкатулках Фуке обнаружилось и его письмо, якобы порочившее Мазарини. Сент-Эвремон был принужден бежать в Англию, где и оставался до конца дней. А преданный Пелиссон и вовсе угодил в тюрьму на несколько лет. У Расина это событие нашло такой здравый отклик: «Жаль бедного Пелиссона! Консьержери[13] неподходящее место для поэта. Разве не должны были все поэты мира снарядить полномочную депутацию к королю и молить его о милосердии? Сами Музы не должны ли сойти на землю, чтобы ходатайствовать за него?.. Но мало найдется людей, кого заступничество Муз спасло бы от рук правосудия. Впрочем, для него было бы куда лучше не мешаться ни во что, кроме искусства, и куда благоразумнее оставаться певчей пташкой, нежели ворочать делами. Все это должно убедить господина Адвоката, что самое основательное – не всегда самое безопасное, поскольку Пелиссон тем себя и погубил, что предпочел основательность бесплодным мечтаньям. По чести, хотя Парнас и вправду местность бесплодная, а все же там живется приятней, чем в Консьержери. И впрямь, невелико удовольствие участвовать в трагических историях, будь они даже написаны рукой самого господина Пелиссона».

Расин оказался предусмотрительнее. Конечно, едва ли он мог предвидеть скорое падение человека, еще вчера казавшегося всесильным. Но хотя в литературу он входил почти одновременно с Лафонтеном, принадлежал он все-таки к другому, новому поколению. И, очевидно, чувствовал, из воздуха ловил, что не просто одному Фуке перестала улыбаться фортуна; с ним отходила в прошлое сама возможность светиться собственным, не отраженным от короля, светом. Король-Солнце окончательно хоронил идею монарха как вельможи, первого среди равных («Не равный многим» – гласил девиз Людовика); и те, кто принадлежал к его поколению не только формально, по возрасту, но и по складу умонастроений, так или иначе в этих похоронах участвовали. Расин, почти ровесник короля, был из их числа. Приватное меценатство, становившееся небезопасным и малодейственным, его не привлекало – в отличие от Лафонтена, который так всю жизнь и прожил, переходя от одного благодетеля к другому, а у короля вызывая стойкое недоверие.

Но прежде чем искать покровителя понадежней с «бесплодной» вершины Парнаса, нужно на эту вершину попасть. Расин пробует разные тропинки. Кроме стихов – театр. К тому времени, когда Витар отправляется к Шаплену и Перро с расиновской одой, у Расина уже готова пьеса, «Амазия». Левассёр свел его с актерами театра Маре, Пьером Лароком и мадемуазель Рот. Пьеса им как будто понравилась поначалу, они осыпали юного автора похвалами, но пожелали вчитаться в нее повнимательнее – и в конце концов отвергли. Расин был вне себя; Витар искал причины такого поворота дела и способы его поправить; но племянник его видел лишь одно объяснение, впрочем, обычное для начинающего: «Боюсь, что в нынешние времена актерам нравится только галиматья, лишь бы она была написана каким-нибудь знаменитым автором». Справедливости ради надо сказать, что собираясь к Перро, Витар захватил с собой вместе с «Нимфой Сены» и «Амазию». Перро, прочитав оба сочинения, заявил, что ода стоит десяти подобных пьес. Мы вынести своего суждения по этому поводу не можем – от «Амазии» не сохранилось ни стиха, ни намека на сюжет. Но Расин мысли о театре не оставил. Не проходит и года, как он занят новой пьесой, главным героем которой должен стать римский поэт-изгнанник Овидий. Расин уже выработал методу, которой будет следовать всю жизнь: сначала он, как добросовестный филолог, самым тщательным образом читает все, что относится к его предмету, размечает эти тексты, делает выписки на полях, какие-то куски переводит; затем составляет подробный прозаический план сочинения; и лишь потом приступает к стихам. На сей раз, с «Овидием», он ждет советов и поддержки от актрисы другого театра, Бургундского отеля, – Мадлены Бошато. Была ли закончена эта пьеса и какая ее ждала судьба, нам неизвестно; от нее тоже не осталось никаких следов.